Крайняя изба
Шрифт:
Васяка козлиной, прыгающей походкой (одно плечо у него выше с войны) прошелся перед Ефимом, сидевшим на лавке и смолившим цигарку.
— Оставь-ка зобнуть.
Тоже присел, дотянул Ефимову самокрутку.
— Ты хоть согласен, нет? Чего молчишь?.. Заодно ведь и свое егерское хозяйство управишь, — ткнул Васяка локтем Ефима. Они ведь с Ефимом одногодки, приятели давние, оба на фронтах уцелели, а что может связывать крепче, оба и другие лихие годины, другие житейские передряги бок о бок снесли. — Все спросить собираюсь, как ты у них… оформлен иль как?
— Оформлен. Горторг оплачивает.
— Ну,
Осинник незаметно кончился, сменился сначала матерым березняком, потом начались светлые частые поляны, свободно вливающиеся одна в другую, повеяло ветром степных пространств, телега выехала из лесу.
Впереди открылась глубокая, до самого горизонта, равнина, сплошь испятнанная синью озер, желтизной полей, взбугренная кое-где березовыми колками, высокими дорожными насыпями, избами деревень.
Ефим с высоты своего воза лениво окидывал глазом знакомую местность. Слева от него убегал, терялся вдали бойкий большак, укатанная широкая грунтовка, остро поблескивающая на солнце. Прямо, километрах в восьми, белела центральная усадьба колхоза. Справа, чуть ближе, высверкивал Сартыкуль, круглое, густо затянутое тиной и камышом озеро, с голубым полумесяцем посредине.
За озером, на едва возвышенном берегу, ютилась Сысоевка, маленькая, всего лишь семь дворов, деревушка; постройки давнишние, крепко покосившиеся, вольные огороды на задворках.
Между большаком и Сысоевкой, метров сто от воды, ферма — длинные скотные дворы, черная выбитая земля, сенные и навозные кучи. Вокруг фермы распахнулись луга, зеленые, дружно отавой занявшиеся, — недавно полоскали проливные дожди.
Все было спокойно на озере, ни единой души кругом. Ничто не бросалось в глаза, не настораживало Ефима. Волнами, как мех огневки, ходили под ветром мягкие, шелковистые камыши. Вода крупно рябила, играла серебром, казалась чешуйчатой.
Такой же спокойной, по-хозяйски уверенной и основательной представлялась Ефиму и дальнейшая жизнь на Сартыкуле, жизнь под его радением.
Вот только настреляются охотники в дни открытия, утихомирят в душе зуд, потом их лишь через неделю, а то и через две жди. Присматривай по выходным за Сартыкулем, не допускай до него случайных охотников. Сартыкуль — приписное озеро, не каждый имеет право охотиться.
А еще через три-четыре недельки утки начнут к отлету готовиться, в стаи собьются. Будут вечерами сниматься с озер и огромными косяками улетать в поля, на кормежку.
Тут охотники оставят на время в покое Сартыкуль, примутся караулить уток и гусей на неубранных еще кое-где пшеничных и ячменных полосах, будут, скорчужившись, лежать, мерзнуть в хлебных валках и межах, поджидая стаи, а по утрам встречать их на подлетах к озерам. Но это уже не Ефима забота, межи и поля, отлеты и подлеты. Его место — озеро, вот здесь он должен быть всегда начеку, всегда поспешить должен на каждый незаконный, воровской выстрел, поймать и отнять ружье у браконьера. И еще его дело — лодки, которые нужно содержать в целости и сохранности, чтоб в постоянной готовности были, не рассохлись чтоб, не протекали — не дай бог, искупается кто, заплыв на воду.
Позднее,
Ох и побьют же ее в это время: у каждой оставшейся полыньи, у каждого разводья будут торчать, прятаться в камышах лодки охотников. А еще больше подранков наделают — пролетная утка жирная, крепкая на убой.
Подранки тяжело утянут, падут в свободные ото льда камыши. Они уже не полетят дальше, не увидят теплых краев. Через несколько дней из камыша их выживет, сгонит к середине озера по-зимнему крепнущий, нарастающий лед — там они и станут чьей-то легкой добычей, собак ли, мальчишек ли с палками.
А сколько еще по земле таких поздних летов?
С приходом холодов кончатся, по существу, и егерские обязанности Ефима. Ему лишь останется малость: вытащить лодки из воды, высушить их, перетащить в сарай — меньше хлопот весной. Под крышей лодки не порвет морозом, не занесет снегом.
Ефим не стал выбираться на большак, а пустил мерина напрямки, бездорожьем. Серый, почувствовав близость жилья, близость деревни, затрусил еще усерднее и охотнее, и вскоре подвода уж катила вдоль скотных дворов, вдоль подгнившей, поваленной местами изгороди.
У телятника Ефим остановил мерина, спрыгнул на землю, дернул за конец веревки — узел разошелся, жерди шумно раскатились, посыпались с телеги. А те, что остались, Ефим неспешно сбросал, встав раскорякой на оглобли меж возом и лошадью.
Потом он отвел немного лошадь, собрал сваленные жерди в одну кучу, опять потянулся за куревом, глядел, сладко затягиваясь, на Сартыкуль.
Озеро теперь близко, рукой подать. Берег напротив фермы вытоптан скотом до дорожной твердости, чист от кочкарника, слышится внятное бульканье и плеск волны. В затишье, под стенами камыша, резвятся утки: ныряют, гоняются друг за дружкой, сильно и шлепко бьют крыльями. Ветер с озера порывист и упруг, наносит постоянно гнилые, болотистые запахи.
Ефим долго наблюдал за утками, за их проворством и легкостью на воде, опять предавался мыслям о Сартыкуле, о близкой, надвигающейся яркой осени, о дивной поре утиных летов.
— Степанида, Сте-еш, — позвал Ефим, распрягая во дворе лошадь, — дома ты, нет?
Калитка на задворках открылась, пришла из огорода Степанида, жена Ефима, проворная, быстрая на ногу — руки в земле, на рябом круглом лице бисер пота.
— Гостей собираешься встречать?
— Каких еще гостей?.. Надоел хуже горькой редьки со своими гостями. Чего от меня-то надо?
— Как чего?.. Ну, в избе приберись. Ну, новые занавески повесь, что ли? Ну, не знаю я…
Степанида в сердцах сплюнула, повернулась и пошла обратно.
— Приберись ему, занавески повесь! — шумела она. — Словно я век не прибиралась. Словно у меня занавески ни на что не похожие!
Сдавать что-то начала в последнее время Степанида, кричит, ругается много. Дочери это ее издергали. Не может она спокойно переваривать, как у них жизнь кос-накос идет. И не предвидится пока никакого выправления.