Крайняя изба
Шрифт:
— Без наших забот зато. И наработаться, и отдохнуть — все успевают. Соседи вон, Сергеевы, каждый почти год путевки туристические берут. Ездят, на людей смотрят. Мы же только и знаем, что за скотиной да огородом следить… Иной раз подумаешь: да пропади оно пропадом все… Хоть бы когда-нибудь в маломальский санаторий или дом отдыха выбраться, отвести душу.
— Какой еще санаторий? Чем здесь у нас не дом отдыха? Речка под боком, лес рядом… Отпуск бери и ложись себе, загорай. Воздух свежее свежего, выпить и пожрать всегда вволю.
— Ага, ага!.. Ложись, загорай… Ишь как он славно рассудил. Дом — не курорт, забегаешься
— Дались ей курорты всякие. Я когда служил в Риге, насмотрелся на них, на курортников этих самых. Очереди в столовку выстаивают. В шесть часов поднимаются, место на пляже занимать. Отдых называется.
— Ты повидал, а я вот, считай, нигде дальше Чиньвы не была. Семилетку кончила — мать заболела… Самой работать пришлось: сначала в няньках ходила, потом сучкорубом… учебу бросила. Тут, как на грех, ты подвернулся. Помнишь, какой ты в Чиньву приехал? Кудрявый, молодой, нахальный. Классный специалист, одним словом. Не вербота там какая-нибудь.
В Чиньву он приехал по направлению лесотехнической школы. В мае приехал, весной, в пору обновления жизни кругом, в пору, казалось, своего обновления. Тогда он был и впрямь курчавым, буйноволосым красавцем, беспечным и беззаботным малым, которому все нипочем, все трын-трава. Ради этого показного ухарства на что он только был не способен. Мог, например, запросто аванс или «окончаловку» целиком прокутить, а потом, вместе с другими парнями из общежития, в долг «на запись» в столовке до следующей получки питаться. Мог, положим, не особо раздумывая, на работу не выйти, прогул устроить, зная прекрасно, что премии месячной может лишиться, а то и квартальной. Много мог себе позволить молодой Глухов. Ко всему тому, подраться и пошуметь любил.
Держался, однако, и больше перед девчатами, на особинку, на выделение — из города как-никак. Городок, правда, небольшой, захолустный, районного масштаба, но все-таки не чета Чиньве. По поселку в узеньких, только-только в моду входивших, брючатках разгуливал, пиджачке клетчатом, хоть в городе ни брючат таких, ни пиджака просторного не носил, здесь уже сшил, на заказ, в мастерской чиньвинской. Небрежно, вразвалочку разгуливал и на насмешливые возгласы пожилых чиньвинцев: «Гляньте-ка, стиляга вышагивает!», лишь пренебрежительно ухмылялся: темнота, мол, вы еще, жизни настоящей не нюхали.
Эх, молодость, молодость — золотые сны. И куда подевалось все? Волос на голове посекся, изредился (курчавые волосы — коварные волосы, мало обычно ими тешится человек — годам к сорока, а иногда и раньше, свободно гребешок пропускают), от былой беспечности и лихой беззаботности не осталось и следа.
На свое пребывание в Чиньве он смотрел тогда как на временное явление. К зиме его должны были призвать на службу — и прости-прощай, дорогая Чиньва. Едва ли он вернется сюда. Советский Союз велик, работы везде хватает, трактористы везде нужны. Ничто в поселке его не удерживает, ничто не связывает. Людмила разве. Но таких Людмил везде навалом, всегда найдутся… Главное, чтобы последствий, ребенка не завелось. За ребенка могут и к ответу притянуть. Ребенок по рукам и ногам свяжет. Не один так парень на неприятность нарвался. Гуляет, гуляет с девчонкой — бах, как снег на голову: «Ребенок будет».
Все здесь, в первую очередь, от самих девчонок зависит. Одни умудряются
Вот и Людмила в этом смысле молодцом, хоть куда вышла. На службу Глухов отправился спокойным, уверенным, что ничего такого не намечается, что можно присматривать и получше деваху, что можно забыть, заглушить, выветрить из души те весенние, те летние ночи, которые он провел с Людмилой и которых ему уж больше никогда и ни с кем не выпало.
Людмилу он приметил и выделил сразу же, как прибыл в леспромхоз, как впервые попал на лесосеку. Работала в одной из бригад веселая, круглолицая девчонка. Это сейчас Людмила высохла, лоск потеряла, а в то время она полненькой, свежей была, звенел колокольчиком голосок.
Да, хорошенькой, что там говорить, была Людмила когда-то, хоть жизнь и не баловала ее: отец на фронте погиб, за матерью, старой и больной, уход и уход был нужен. С такой, как Людмила, и связываться опасно было, стрясись что, совесть потом замучает.
Однако все вышло как нельзя лучше. Людмила в отличие от других не наградила, не «порадовала» Глухова сообщением о ребенке. Не покушалась особенно-то, не строила радужных планов на совместную жизнь с ним. В мыслях, может, только? Но ведь мысли — не документ, к делу не пришьешь.
Общение меж ними сложилось ровное. Они изредка переписывались: поздравляли друг друга с праздниками, с днями рождений, Людмила сообщала Глухову все поселковые новости, в каждом почти письме вспоминала лето, их лето, их счастливое, незабываемое время, когда они были вместе. Он сдержанно, без всяких заверений и обязательств писал о солдатских однообразных буднях, о большой своей тоске по «гражданке».
После демобилизации он решил заехать ненадолго в поселок, забрать кой-какое барахлишко, сданное на хранение в общежитский склад. Хотелось и себя показать, каким он подтянутым, бравым стал, как армия изменила его, хотелось знакомых корешей увидеть, гульнуть хорошенько напоследок.
Заехал, нашел заждавшуюся, истомившуюся Людмилу еще более ласковой и внимательной, более близкой и понятной, почувствовал, как жадно и непреодолимо стосковался по ней — и остался.
Родители Ивана, жившие все в том же городишке, в котором он вырос, в котором окончил лесотехническую школу, звали его к себе, под надежный отеческий кров, в свой небольшой скособоченный домишко, где и вдвоем-то разойтись трудно. Но Глухову захотелось независимости, свободы. Захотелось самостоятельно, без чьей-либо, пусть даже родительской, помощи, устроить жизнь. И какую жизнь! Чтоб ни в чем нужды не было.
Он с легкой грустцой, сыновьей снисходительностью думал о своих стареньких добрых родителях, их рачительной бережливости, дрожании над каждой копейкой, их мелочной хозяйственности, дабы лишь прожить, прокормиться, доставшейся им от тяжких военных лет, когда они все втроем чуть не умерли с голоду. Сейчас другие времена, другие возможности. Сейчас, если голова на плечах, многого можно добиться. Хватит дурака-то валять. Это до призыва легко было бедолажить, финты выкидывать — он ведь не собирался обратно в Чиньву. На службу он смотрел как на некий рубеж, перевал, после которого все изменится, пойдет по-иному, определится окончательно: и семейный вопрос, и работа, и место жительства. Вот тогда он и за ум возьмется.