Кража
Шрифт:
Самый знаменитый барак в городе был номер десять, или «Десятая деревня». Знаменит он прежде всего тем, что из двухэтажного постепенно превратился в трехэтажный. Кто-то додумался на чердаке барака приколотить к слегам и поперечинам второй слой досок, набил меж них опилок, прорезал в крыше окно, огородился, и получилась комната с печкой.
Не успели власти опомниться и принять меры, как весь чердак барака был уже в окнах, в комнатах, и с двух сторон к нему, точно на корабль, сооружены сходни. Обитатели «Десятой деревни» делали нарты, сооружали мебель, подшивали валенки, выделывали шкурки, крали у соседей дрова, играли в карты, пили, дебоширили, дрались, резались, варили
От тяжести «Десятая деревня» просела, расползлась. Ее подперли со всех сторон бревнами. Окна в бараке вывалились наружу, ушли вбок, и весь он был как пьяный. «Десятую деревню» плотным кольцом окружали поленницы, дровяники, сараи и сараюхи, и оттого много вокруг нее хитроумных закоулков, щелей и переулков.
Ребятишки здесь жили один шпанистее другого, здесь же обитал атаман городской шайки — Слепцов. В народе — Слепец. Вели здесь тайные дела и гулевые бабы. Они залучали моряков с иностранных кораблей к себе и «позорили советскую честь», как однажды сказал на собрании председатель горисполкома.
Город тогда еще лепился на берегу протоки и неглубоко еще врубился в лесотундру. Но лесозаводы и лесобиржа уже выпускали древесину краесветскую продукцию. Репнин складывал в штабеля пиломатериалы, доска к доске, плаха к плахе, брус к брусу, и видел город, дома, раскиданные по буграм, в обход озерин и болот. Болота, мари, озера, багульник, карликовые березки, стелящийся ивняк, голубичник, пушица, огнистая морошка и целые пустоши, захлестнутые травой-кровохлебкой. Кровохлебка эта, с шишечками, похожими на пересохшие капли крови, пятнает низины до самых крутых утренников, а все другие веточки и травинки жмутся к земле и дышат, дышат себе под корень, отогревая для себя кружочек заледенелой глины или мокрого торфа.
Все в жизни наоборот. Надо бы южной растительности ложиться на обогретую землю, добрую, изнеженную, так нет же: пальмы, кипарисы, чинары рвутся вверх, прочь от взлелеявшей их нежной, теплой матери-земли. Надо бы взмыть к солнцу, на цыпочки подняться хилым северным растеньицам, а они жмутся к груди земли, греют ее своим еле ощутимым дыханьем, не дают загаснуть живым, только им и слышным токам.
И что тянет сюда птиц? Что?..
Почему они не живут в тепле и довольстве юга? Почему через поздние зазимки, через многие версты и невзгоды, через смерть они спешат сюда и здесь успокаиваются, продолжают птичий род свой, восполняют поредевшие в пути табуны? Чем притягивает к себе живое эта почти мертвая земля? Может быть, все живое, и городок этот далекий, возникли по исконному мудрому закону жизни, не по прихоти, а именно по закону. Город такой здесь нужен. Но город поднимается не ради города, не ради той прибыли, которую он дает государству, торгуя с иностранными державами.
Если бы не было смысла, город был бы только ссылкой для заключенных и раскулаченных переселенцев. Но в Краесветске половина, если не больше, жителей вольных, приехавших по своему желанию, и, обживая Север, оттаивают они мерзлоту дыханием своим.
Поднимаясь завершать штабель, Репнин видел город то занесенным по трубы сыпучим, как манка, перекаленным снегом, то стоящим по окна в весеннем разливе, то заплеснутым огромным солнцем и птичьими голосами, то закутанным в неподвижный туман.
Перемены здесь всегда резки, зримы.
Зима.
Редкий лесишко еще реже
Весна.
Искрится снег, и тайга худосочная отодвигается, сизеет, небо выше, видно дальше. На вырубках снег в серых пятнах, выступает наледь на озерах, потеют торфяники на марях, и расплющенные кустарники, спутавшись меж собой, как проволока, выпрастываются из-под снега один по одному: отбедовали зиму вместе — и хватит.
Потом несет все в озера, в болота, в реку, и сама земля вокруг города на короткое время подернется водой, и тогда уж кажется, что Краесветск плывет куда-то к морю-океану и ни к какому берегу прибиться не может.
В пору великого разлива и буйства, когда все куда-то с шумом плыло, спешило, металось, пело. бурлило, Репнин обычно переселялся в портовый лазарет — с сердцем у него бывало худо.
Может, оттого, что смерти не боялся, — выживал.
Лето.
По всей бирже ходит смоляной дух ангарской сосны. От марей и болот тянет парной, тинистой вонью. Но люди работают в брезентухах и в тюлевых черных сетках — заедает комар. Репнин поджарый, сухой делается. В костях у него легкость, будто у излетавшейся старой птицы. Поднимется на штабель, уложит плаху и вздохнет раз-другой. Торопиться некуда, да и воздух тяжел. От штабеля скипидаром разит так, что щиплет глаза. Болотная прель сгущает воздух, и без того густой от комаров и забродившей в сырости древесной коры.
За городом все замерло, померкло, сморилось — от мелкого куста, свесившего листья, до малой пичуги — трясогузки, открывшей клюв. Все ждет ветра, любого ветра: северного или южного — верховки. Лучше верховка. Она прилетает резвая, сбивая воду на протоке в толкунцы, переполненная духовитостью российского сенокоса.
Долой брезентухи! Долой накомарники! Работается весело, и жизнь не так уж плоха, и лето заполярное не так уж гнило. Правда, сено не высыхает, его кладут на подстава и крестовины или присаливают. Правда, в начале сентября уже дохнет снегом и пароходы сделаются раздражительней, нетерпеливей, спеша убраться в обжитые края. На бирже и на морпричалах начинается аврал. Но это потом. Это когда еще будет!
Все кончается всегда вдруг. Вдруг не станет больших пароходов, улетят птицы, и на протоке сделается просторно, а местные пароходишки и катера как неприкаянные болтаются, и если гуднут иной раз, то коротко, вполгорла чего ж без дела-то орать?
Из-за болезни на бирже работать Репнину стало трудно, и было предписано врачами «сменить климат».
В комендатуре и поспособствовали ему насчет легкой работы — направили кладовщиком в только что открытый детприемник.
Город был новый, и все в нем было новое: заводы, дома, магазины, пристани, школы, больницы. Но, как и во всяком новом городе, в Краесветске не планировалось строительство тюрем, домов инвалидов, исправительно-трудовых колоний, детприемников. Все это возникало само собой.
Кладовщиком Репнин пробыл недолго. Детприемник расширялся. Одна воспитательница уже не могла справиться с работой, и достаточно присмотревшаяся к своему кладовщику заведующая детприемником Ольга Ивановна Полякова попросила перевести его на должность воспитателя.
Его вызвали в гороно и предложили — именно предложили — работу воспитателя в детдоме. Он никогда не имел семьи, детей, и все это показалось ему неспроста. «Если не подвох, то издевательство, определенно издевательство». Но привычка воспитанного человека уважать просьбу сделала свое дело, да и кладовщицкие обязанности ему надоели.