Кража
Шрифт:
Так греет, так греет!..
И в последнем сие Гошке виделся белый санаторий, виделись дальние страны с высокущими елками. На елках сидели красные попугаи и кричали: «Пиастры! Пиастры!», а может: «Здравствуй! Здравствуй!»
Огромное белое солнце сияло над миром.
Вдруг оно покатилось быстро-быстро за гребень лесов, за край земли.
Гошка приподнялся на кровати, пытаясь заглянуть туда, за стену этих высоких елок, увидеть солнце.
Но оно опрокинулось и полетело плашмя, как тарелка, которую однажды Гошка запустил в воспитательницу. Мальчишка замер, ожидая страшного звона.
Но солнце разбилось беззвучно, оно даже не разбилось, оно лопнуло, ослепительно сверкнув огненными брызгами.
Гошка упал на мятую подушку, затискал
— …Да-а! Не верили вот, шкеты. А он вот помер. Болел потому что, рассуждал караульщик Попик, сидя подле накрытого простыней совсем смирного Гошки Воробьева. — Если бы весна наступила бы после Нового года, он не помер бы. — И, не дождавшись никакого отзвука от Деменкова, задумчиво продолжал: — Зря мы его с магистрали увезли. Там солнце раньше выходит. А на солнце все оживает: и трава, и лес, и человеки тоже… Да-а, я вон деранул из хазы одной, совсем доходил на вокзалишках. Дуба дал бы, да попал в один поезд. Он повез меня, повез и в Крым привез. А там солнца-а! Народу-у! С ходу два скачка сделал. Нашамался — во! Спал после этого сутки, может, боле. На земле прямо, под кустом. Разморило. Купаться надо. А в чем? Трусов-то нету. Баба одна, курортница, сушить на забор трусы повесила. Я снял их. Розовые были, с кружевами зачем-то. Накупался. Загнал трусы и опять нашамался. Лафа! — Попик прервался вдруг, поглядел на тускло белеющую в углу на Гошкиной кровати простыню и непривычным для него жалостливым тоном закончил: — Без солнца у нас никуда…
Хотя и заказывали гроб пятеро, он все равно оказался велик. Гошка весь утонул в нем. Лишь остренький нос торчал одиноко из бумажных цветов и пихтовых лапок. Долго решали, как положить Гошке руки: на груди крестом или по-другому. Вмешалась тетя Уля, сложила Гошке руки на груди. Еще дольше решали, надевать или не надевать на Гошку пионерский галстук, поскольку в пионерах он не состоял. Все же галстук надели: пусть хоть на тот свет явится пионером Гошка Воробьев.
В новой рубахе цвета луковой шелухи, в черных сатиновых шароварах, в синих спортивных тапочках и при галстуке Гошка был совершенно всем чужой и на себя непохожий. Это больше всего и нагоняло на ребят трепета и благоговения.
Ребята вынесли Гошку из дому на руках, мешая друг другу. Затем, как принято у взрослых, взяли домовину на полотенца. Распределились, правда, не по двое, а по четыре человека на полотенце! Казенные, застиранные, с ляписными штампами на углах полотенца. И хотя от детдома до кладбища было недалеко, решили дать крюку, торжественно пройти по центральной улице, а потом уж свернуть на кладбищенскую дорогу.
Серьезные девочки шли впереди и бросали пихтовые лапки. Мальчишки несли неумело свитый венок, из которого то и дело выпадали бумажные цветы. Ребята постарше несли следом на головах крышку, еще дальше — неуклюжий гроб. Было все как надо, как полагается по древнему похоронному ритуалу.
И все-таки ошарашенно замерло движение на центральной улице Краесветска, хотя жители его видывали виды. Люди стояли обочь вытаявшей мостовой, по колено в мокром снегу. Пожилые женщины крестились. Один школьник с сумкой отдал пионерский салют и смутился. Шустроглазая старуха, выйдя из универмага, приблизилсь к домовине, заглянула в нее, побросала крестики щепотью на покойника. На нее угрюмо покосились ребята, несшие гроб, и она, ткнув себя троеперстием в грудь, засеменила в сторону. Из бараков все высыпал и высыпал народ. Появилась шпана из шайки Слепца заклятого врага детдомовцев. Прошли «слепцы» следом с квартал, заедаться не решились, один по одному отстали.
Валериан Иванович хотел одного: как можно скорее миновать главную улицу, но торопить ребят не смел. У горсовета к похоронной процессии присоединилась инспектор гороно, бывшая заведующая детдомом Ненила Романовна Хлобыст.
— Й-я-ж-же предлагала Воробьева отправить в морг! — задышливо шептала она Репнину. — Эт-то ж-же ужас! Спектакль какой-то! Пантомима!..
Валериан Иванович приотстал, вытряхнул из калош снег и сказал,
— Прошу вас на кладбище не ходить. Ребята все сделают сами. М-да, сами. — И, по-чудному решительно выкидывая ноги, догнал процессию, прилаживаясь к ребячьему шагу, и приладился уж было, пошел размеренно, однако скоро сбился с ноги.
Воспитательниц он не взял на кладбище под предлогом, что надо кому-то и делами заниматься, приводить в порядок дом, а тут эта дамочка вылезла, как всегда, не ко времени.
Ненила Романовна сердито смотрела вслед Репнину, непроизвольно ссутулившемуся, старающемуся быть незаметней и все же гористо возвышавшемуся над малолетней процессией. Ненила Романовна собралась было настичь Валериана Ивановича, сказать ему что-то руководящее, категоричное, но тут поравнялся с нею отставший от процессии этот ужасный, с костылем, огрел ее взглядом и поковылял дальше. У Ненилы Романовны пропала охота идти с ребятами, она поспешила с глаз долой, чувствуя себя в чем-то виноватой, а в чем, понять она не умела. С нею это происходило часто.
За городом нести Гошку оказалось тяжелее. Тропинка узкая. По обочинам пропитанный водою снег. Шагать же с гробом было надо по обочинам. Парнишки по колено увязали в снегу, спотыкались. Из домовины выпадали цветы, веточки, галстук съехал набок, а руки Гошки как были сложены на груди крестом, так упрямо и держались. Девочки подбирали цветки, бережно отряхивали, пальцы их были в чернилах и в краске. Шли без разговоров, без ругани, без шума.
Наконец добрались до кладбища. Это заполярное кладбище чем-то напоминало хриплый человеческий вскрик. В болотах, меж озерин на хлябающих марях, среди березняка, на котором и белой-то коры почти нет, а одни черные заплаты по стволам, среди елочек, у которых и лап-то живых одна-две, расселены могилы. Ползучими кустами карликовых березок, будто колючей проволокой, затянуто кладбище. Там и сям видны разномастные кресты и деревянные пирамидки с деревянными звездами — навострились их выпиливать мастеровые люди на лесозаводе. И кресты, и пирамидки стоят, отшатнувшись назад, как от зуботычин, или сунувшись надписью к земле, которую и землей-то назвать трудно. Много крестов, досок, перекладинок валяется на снегу и торчит из-под снега, а бугорки могил просели, обнажая желтую, как мыло, мерзлоту. В просевших могилах вода и почерневший от нее багульник да спутанные нити тощих корней. В налитых снеговицею могилах болтаются облака и среди них, как яичный желток, солнце. А из кустов, из глубокого снега подгулявшей, раздерганной толпой выбредают и выбредают кресты с раскинутыми перекладинами. Перекладины будто руки, готовые к объятиям. Мерзлота «отдает» летом, не держит кресты, и они валятся, сползают с бугров в низины, а там, в рыхлом болоте, в ряске и трясине, затягивает их илом, болотной дурью, и вместе с ними навсегда исчезает память о человеке.
Петляют ребята по буграм, по просторному, кажется, бесконечному кладбищу без ограды и церкви, без сторожей и страшных сказок.
Вот и Гошкина могила. На самом высоком бугорке — хоть немножко ближе к солнцу. Ребята сами долбили ее и хотели угодить Гошке.
Облегченно поставили ребятишки гроб на мокрую комковатую глину в прожилках инея, в тусклых проблесках мерзлоты. Попик скатился в яму. Там уже скопилась болотная вода. Попик принялся вычерпывать ее шапкой. За Попиком спрыгнул Толя Мазов, потом Сашка Батурин. Пошли шапки конвейером. Веселее в работе стало. Кто-то засмеялся, но тут же испуганно смолк.
Отчерпали воду. Что теперь делать?
Валериан Иванович, не поднимая головы, сказал:
— Прощайтесь, ребята, с другом.
Как это — прощайтесь? — наморщены лбы, насуплены брови. Если до этой последней минуты похороны воспринимались многими, особенно малыми ребятами, как игра или представление, то вот сейчас наступило что-то другое, главное.
Все топчутся. Никто не знает, что и как делать. Попик бойко растолкал ребят, кинул мокрую шапку на голову, наклонился к Гошке, поцеловал его в полуоткрытый глаз: