Кража
Шрифт:
— Да, да, — сказала она, пряча руки под полушалок, в который она куталась: — Я и ноты могу принести. Марш Шопена. У меня с прежней работы остались. Я домой сбегаю. Быстро сбегаю, — и она уже поспешила одеваться, тихо радуясь тому, что нашла предлог хоть ненадолго, хоть на какое-то время выбраться из детдома, где умер мальчик, где ходят злые или заплаканные маленькие люди и, как ей кажется, вот-вот кого-нибудь пырнут ножом или зажгут чего-нибудь.
— Да мы в нотах этих ни бум-бум! — почесал затылок Толя и тут же обнадежил воспитательницу: — Мы и без нот сыграем —
— Что такое?
— Будь спок-то? Будьте спокойны. Понятно?
— Понятно. Словечки эти ваши сведут меня с ума.
— Н-ну, какой у вас ум хрупкий! — У мальчишки у этого плутовская улыбка в глазах. Во всяком случае так показалось Маргарите Савельевне, и она сказала тем тоном, каким говорила в избе-читальне эвенкам, чтобы они не мусолили пальцы, листая книги, и не выдирали бы из них страниц на потребу:
— Надо говорить нормальным языком. Толя.
— Нормальным неинтересно. — Он сделал ручкой воспитательнице и побежал к Валериану Ивановичу, а она осталась в коридоре одна и, грея под полушалком руки, горько подумала: «Я всегда любила детей и люблю их сейчас. Но почему, почему они не принимают меня всерьез? Впрочем, я всегда любила детей послушных, аккуратных, отличников, а эти…»
Когда Толя доложил о своей идее Валериану Ивановичу, тот чуть за голову не схватился — такую распотеху доставить горожанам. Он по возможности деловито и спокойно начал втолковывать:
— Гоша еще ребенок. Понимаешь, ребенок! Не надо никакой музыки. Да и хоронят всегда с духовым оркестром. — Это был самый убедительный довод, и Толя, подумав, не сразу, но согласился с ним.
— Может, тогда стихи читать или песню спеть? — внес он новое предложение. — Молитвы ж читают над покойниками. А мы неверующие, атеисты.
«Вот еще атеиста Бог дал на мою голову!» — загоревал Валериан Иванович и мягко, деликатно стал разъяснять Толе, что и стихов-то тоже никаких не нужно, лучше сказать несколько добрых слов, и все.
— Не из хрестоматии, понимаешь?
— Н-ну, — неохотно согласился Толя и пошел было, но быстро вернулся. Если что сделать, Валериан Иванович, так все мы…
«Нужно этого голубчика из дома выпроваживать, а то он напридумывает!» Он послал Толю к поварихе тете Уле на квартиру за метром, надеясь еще какое-нибудь занятие подыскать ему потом.
Толя вмиг слетал к тете Уле, занимавшейся после работы швейным ремеслом, принес старый клеенчатый метр, свернутый в кружок.
Екатерина Федоровна, бывшая портниха, снимала мерку с Воробьева, тетя Уля помогала ей, а Деменков и Попик, чуть отодвинувшись, напряженно следили за ними. Этим парням дано тайное поручение: следить за тем, чтобы труп Гошки куда-нибудь не увезли.
Все пока шло нормально. Никто и никуда Воробьева не увозил. Гордые наложенной на них ответственностью, парни решили и ночью поста не покидать.
Часть ребят вовлечена в дело, которое им покажется хоть и не таким важным, как у Деменкова и Попика, но занятием все-таки более интересным, чем, например, уроки в школе.
Пять человек отправлены с меркой в лесокомбинатовскую мастерскую заказывать гроб.
— Шить на покойников полагается руками, а не на машинке, потому что в тихое место отправляется человек и сопровождать его надо тихо, достойно, без стука, без речей и пьянок. Я не люблю, когда голосят над покойником и когда оркестр играет. Усопший ничего-ничего не слышит, а тут в тарелки бьют. Для живых бьют, чтоб душа их шибче загоревала. Но люди, если горюют, им и без того горько, а если не горюют, зачем заставлять их горе изображать? — Екатерина Федоровна, перекусив нитку, опять шьет быстро-быстро, смешно оттопырив палец с длинным ногтем, и степенный ее говорок слушают девчонки.
Парнишки иные подбегают послушать, да неинтересна, видать, им бабья болтовня.
Ходят, бродят, болтаются по детдому из комнаты в комнату парнишки.
Ребята эти, свободные от дел, затевали разговоры все на одну и ту же тему: о Гошке Воробьеве. А потому как Гошку в доме не любили и знали о нем очень мало, то быстро перескакивали на воспоминания о том, как умирали папа, мама или дедушка.
Валериан Иванович, воспитатели — все взрослые люди — старались устроить жизнь детдомовских ребят так, чтобы они как можно реже занимались воспоминаниями, не бередили бы и без того больные души. Но сейчас им невозможно помешать. Память ребячья устроена, как замок: только поверни ключ и…
И вот уже то в одном, то в другом углу заведующий замечает сгорбленную фигурку: чаще всего это те, кто недавно прибыл в детдом или у кого здоровьишко неважное. Табунный народ, скопом отбивающийся от городской шпаны, толпою бредущий в школу и беглой рысцой из школы, гурьбой вваливающийся в кинотеатр, в столовую, в баню. Единые в шуме и в радости, в игре и в драке детдомовцы, как только нахлынет горе на них, начинают таиться.
Которые побольше — уходят в город, по опыту зная, какое ненадежное укрытие — угол.
Но это те, кто уже обжился в детдоме. А как быть с теми, что совсем недавно были дома, а потом проводили на кладбище родных, кому они были нужны и кто им еще больше был нужен? Они забываться уже стали. И вдруг умер Гошка. Опять шьют чего-то, ходят тревожные и непривычно скорбные люди опять разбередили больную детскую душу.
Сжимается сердце Валериана Ивановича. Опустить бы руку на стриженую голову, прижать ребенка к себе, но тогда он обязательно разрыдается, и его не вдруг успокоишь. Пройти мимо? Ноги не идут. Остаются слова, только слова, и заведующий говорит: