Крепостной остывающих мест
Шрифт:
У каждого, братия, свой талант,
и счастья – как из ведра.
Проворовавшийся интендант
тоже хотел добра,
когда полковнику гнал пургу,
не ведая, что творит,
когда по ночам продавал врагу
порох, хлор и иприт.
Известно, что бывает в таком
случае: полный абзац.
Звенят железом, скрипят замком,
ведут на пустынный плац.
Молчит священник. Поздно рыдать!
Бледна звезда в синеве.
Беда. И пенсии не видать
бездомной его вдове.
«Зачем я пью один сегодня? Как тридцать восемь лет назад…»
Зачем я пью один сегодня?
Как тридцать восемь лет назад,
вонзаясь в воздух новогодний,
снежинки резкие скользят,
всё лучшее даётся даром,
и пусть блуждает вдалеке
юнец гриппозный по бульварам
с бутылкой крепкого
Пылай, закат – в твоём накале,
неопалимая, долга
жизнь. По зеркальной вертикали
плывут хрустальные снега.
Сто запятых, пятнадцать точек,
бумаги рваные края – и кажется —
чем мельче почерк,
тем речь отчётливей моя.
Зачем орфей в ночном аиде
щадил обложенный язык,
когда в тревоге и обиде
к ручью подземному приник?
Спит время: на огне окольном
охрипших связок не согреть —
лишь агнцам, ангелам спокойным
январским пламенем гореть.
4 января 2007
«Не спеши: приглядись к бесполезным облакам. Кто же их рисовал…»
Не спеши: приглядись к бесполезным
облакам. Кто же их рисовал
и пускал по отлаженным безднам?
То ли ласточка, то ли нарвал
проплывает, то – щука горбатая.
Если мир наш и впрямь нехорош,
он чреват непомерной расплатою:
не спасёшься, а просто умрёшь.
Уверяют, что если вглядеться,
как в питона – праматерь в раю,
различишь наверху своё детство,
свою старость и юность свою.
Сколько чаши такой ни подслащивай —
всё горька, словно горный бальзам.
Не узнать со спины уходящего —
как по камешкам, по облакам.
Тот, кто жизнь разрывает и вяжет,
кто за нас воссиял и воскрес,
обернётся и ласково скажет:
вот животные средних небес.
Вам – Икар воскокрылый, и карий
глаз, лишь пар, только горестный хмель.
Не понять этих временных тварей
вам, растениям нижних земель.
В небесах одиноко и сиро,
а земля, парадиз для иных,
лишь развалины верхнего мира,
отражённые в водах ночных.
Не тебе одному он советовал,
посылал фиолетовый свет…
Ты ведь знаешь – для господа этого
ни пространства, ни времени нет.
«Вольно зиме-заочнице впотьмах…»
Вольно зиме-заочнице впотьмах
проситься на руки, отлынивать, лениться,
обменивать черёмуховый взмах
на пленный дух полыни и аниса,
и если так положено во сне —
пускай скулит звезда сторожевая,
пока учусь безмолвствовать, жене
превратности любви преподавая.
Но легче мне: я знаю слово «мы».
Немного нас, лепечущих и пьющих,
с копьём неповоротливым из тьмы
на всадников безглазых восстающих, —
и не трудней освоить нашу речь,
её напор, зернистый и соборный,
чем земляное яблоко испечь
в летучем пепле жизни беспризорной.
IV
«Скучай, скучай, водица ледяная, по реченьке, текущей без забот…»
Скучай, скучай, водица ледяная,
по реченьке, текущей без забот.
Грек, мой сосед, гармонии не зная,
по вечерам анисовую пьёт.
Владелец странной лавки по дороге
в аптеку, для кого содержит он
свой пантеон? Кому сегодня боги
(читай: Арахна, Марсий, Актеон)
нужны? Как хлипки эти малолетки,
как трогательна эта нагота!
Не мрамор, нет, старательные слепки,
в телесный цвет раскрашены… И та
охотница, которая бежала
сквозь лес ореховый, оленям бедным вслед,
и тот, хромой друг жаркого металла,
и те, кого в природе больше нет, —
малы, что запонки, и, как младенцы, зябки, —
в краях, где крот базальта не грызёт,
лишь гипсовый Гадес в собачьей шапке,
смеясь, вдыхает царственный азот.
«И забывчив я стал, и не слишком толков…»
И забывчив я стал, и не слишком толков,
только помню: не плачь, не жалей,
пронеси поскорее хмельных облаков
над печальной отчизной моей
и поставь мне вина голубого на стол,
чтобы я, от судьбы вдалеке,
в воскресенье проснулся под южным крестом
в невеликом одном городке,
дожидался рассвета и вскрикивал: «Вон
первый луч!» Чтобы плыл вместо слов
угловатый, седеющий перезвон
католических колоколов.
Разве даром небесный меня казначей
на булыжную площадь зовёт
перед
малоросскую песню поёт?
«…что же встретится мне в переулках сухих, допотопных?..»
Ю.К.
…что же встретится мне в переулках сухих, допотопных?
То ли скрученный лист, недоправленный мой черновик,
то ли друг-истопник, сочиняющий свой пятистопник,
нечто вроде «я памятник так себе и не воздвиг»?
Что услышится мне? Вероятно, эолова арфа
(как напыщенно! Попросту – мартовский ветер в щелях
деревянных заборов насвистывает от азарта
и свободы). И Молоха перебивает Аллах —
в четверть голоса. Давнее время. Ещё им
не скликать свои рати, твердя: «стала жизнь веселей»
и суля беспроцентный заём безымянным героям
электронных торгов, гор чеченских, ливанских полей…
Хорошо. Обветшалым мехам не поможет заплатка,
да и рожь на булыжнике не прорастает. Итак:
декаденты мои, как вам было печально и сладко
до войны! Как сквозь благоуханный табак
рассуждалось о вечном, о царстве Любви и Софии!
Не смешно. Я ведь тоже успел позабыть, идиот,
что чернеют весною снега, что на каждой стихии
человек – сами знаете кто и куда, ослеплённый, бредёт.
«Устал, и сердце меньше мечется. Ещё и крокус не пророс…»
Устал, и сердце меньше мечется.
Ещё и крокус не пророс,
ещё морковным соком лечится
весенний авитаминоз,
но стоит в предрассветной панике
вообразить грядущий год,
где дудка квантовой механики
над белокаменной плывёт —
легко работать на свободе ей,
охватывая наугад
опустошающей мелодией
кинотеатр и детский сад,
игорный дом и дом терпимости,
музей, таверну и собор —
знать, наступило время вымести
отживший мир, постылый сор —
и жалко, жалко той скамеечки
с подстеленной газетой «Труд»,
где мы, целуясь неумеючи,
печалились, что не берут
ни в космонавты, ни в поэты нас,
и, обнимаясь без затей,
играли в мартовскую преданность
нехитрой юности своей —
пальто на вате, щука в заводи,
льняная ткань, простейший крой —
лишь позабытый звездоплаватель
кружит над тёмною землёй..
«Один гражданин прям, а другой горбат…»
Один гражданин прям, а другой горбат,
один почти Магомет, а другой юрод,
но по тому и другому равно скорбят,
когда он камнем уходит во глубь океанских вод,
и снова, бросая нехитрые взгляды вниз,
где ладит охотник перья к концу стрелы,
трёхклинным отрядом утки летят в Белиз —
их хрупкие кости легки, а глаза круглы.
Один не спешит, а другому и звезды – блиц —
турнир в сорок девять досок, сигарный чад,
но зависти нет к двуногим у серых птиц,
которые в небе, чтоб силы сберечь, молчат.
Когда бы отпала нужда выходить на связь,
как вольно бы жил разведчик в чужой стране!
И я помолчу, проигрывая, смеясь
над той бесконечной, что больше не снится мне.
«Заснул барсук, вздыхает кочет…»
Заснул барсук, вздыхает кочет,
во глубине воздушных руд
среди мерцанья белых точек
планеты синие плывут.
А на земле, на плоском блюде,
под волчий вой и кошкин мяв
спят одноразовые люди,
тюфяк соломенный примяв.
Один не дремлет стенька разин,
не пьющий спирта из горла,
поскольку свет шарообразен
и вся вселенная кругла.
Тончайший ум, отменный практик,
к дворянам он жестокосерд,
но в отношении галактик
неукоснительный эксперт.
Движимый нравственным законом
сквозь жизнь уверенно течёт,
в небесное вплывая лоно,
как некий древний звездочёт,
и шлёт ему святой георгий
привет со страшной высоты,
и замирает он в восторге:
аз есмь – конечно есть и ты!
Храпят бойцы, от ран страдая,
луна кровавая встаёт.
Цветёт рябина молодая
по берегам стерляжьих вод.
А мы, тоскуя от невроза,
не любим ратного труда
и благодарственные слёзы
лить разучились навсегда.