Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Напрасно это мы его, — вздохнул бронебойщик. — Не то мы сделали. Не то.
Наверх поднимались отходившие и были до того измучены и утомлены, что тут же у обороны ложились, прося бинт, воды или курева. Они не могли даже возмущаться, что по ним стреляли. И только малорослый, но командирского вида человек в синих комсоставских брюках и невыгоревшей — значит, суконной — пилотке кричал что–то, размахивая пистолетом. «Вишь ты! — глядя на его воинственную фигурку, осердился Охватов. — Отходишь, и помалкивай в тряпочку. А то еще права
— Кто тут стрелял? Я спрашиваю, командует кто?
Это был пожилой командир, сухопарый, с тонкими ногами, перехваченными в икрах зауженными голенищами. Воинственная легкая и голенастая фигурка его была очень знакома, но самого человека Охватов не мог узнать.
— Кто командует? — шагая вдоль обороны, кричал командир, раскачивая отяжеленной пистолетом рукой. Охватов вроде бы слышал когда–то этот несильный голос, но не хотел узнавать его, а разглядывал Рукосуева и ничего не мог сделать с подступившими к горлу слезами.
Лейтенант не любил, часто не понимал Рукосуева, но ценил его, верил ему и в чем–то даже готов был походить на него. Рукосуеву нравилось, да он и умел, подавлять людей и, может быть, потому не имел друзей. В вылазках был бесстрашен, упрям, настойчив в выполнении задания, во имя чего ни капли не берег себя и уж совсем ни во что не ставил жизнь своих товарищей. Разведчики втайне даже побаивались ходить с ним в одной группе, хотя он никогда не оставлял в беде напарника. Храбрый до полной безответственности, Рукосуев иногда перед самым выходом в поиск непреклонно заявлял:
— Стреляй — не пойду. У этого проклятого Недокура опять вся рожа красными пятнами взялась.
— Ну не пойдет он, — уговаривал Охватов.
— Да не в нем дело. Просто ослабление духа. Никак ты этого не поймешь.
Рукосуев был груб, похабен и в то же время трогательно и заботливо любил своих сестер, а Тоньку носил на руках и лаской привязал к себе, хотя и был много старше ее. Он совсем не пил вина, но в вылазках при случае прихватывал, а потом угощал разведчиков и жестоко пушил их за то, что они мало знают песен и не любят петь. В такие минуты он откровенно, с трезвой и потому страшной настойчивостью говорил:
— Не я командую вами! Ах, не я! Я бы вам всучил щетинку.
Охватов глядел на Рукосуева, который уже вне сознания все еще сжимал кулаки и со скрипом жевал землю своими изломанными зубами.
— Ты тут командуешь? — спросил подполковник, дулом пистолета поворачивая к себе Охватова — тот повернулся и некоторое время слепым взором глядел на командира, не понимая его вопросов. — Ты знаешь, что бывает за такие штучки?
— Ошалел вот один. — Охватов пошевелил автоматом в сторону окопчика, и подполковник все понял, но потока злости своей не мог остановить.
— Ты командир или у тебя всяк себе командир?
— Я, товарищ подполковник, докладываю вам, что ошалел вот один, у него сестры и больная мать в Воронеже.
Подполковник вдруг остолбенел,
— Да ведь ты Охватов?
— Я, товарищ подполковник, — узнав своего бывшего комбата майора Афанасьева, промолвил Охватов и прерывисто, со всхлипом вздохнул — хотел обрадоваться встрече и не мог, хотел обнять Афанасьева, как отца, и побоялся, хотел заплакать от вины и отчаяния, но все это подавил в себе, горько и растерянно улыбаясь.
Подполковник зачем–то пристально посмотрел на убитого солдата, на его крупную голову в сальных, черных волосах и не то спросил, не то утвердил:
— Все еще пьем чашу крестных мук. А ты, видать, садовая головушка, в заслоне? Жаль, а чем я тебе помогу? Вот без малого на весь полк три патрона. — Афанасьев похлопал по кобуре и подал руку Охватову: — Давай держись. Бог даст, увидимся. Я о тебе хорошо помню. — Подполковник крепким шагом пошел к дороге, но вдруг обернулся и спросил: — Ольга–то Коровина — как? Я знал, что так оно и будет. Жертвенности много было в ее лице.
— А у меня? — с невольной тревогой вырвалось у Охватова и, чтобы придать вопросу шутливый тон, улыбнулся тускло и неловко.
— На тебе, Охватов, вся Россия держится. Береги себя, елико возможно. Встать! Шагом марш!
Афанасьев опять пошел, и Охватову показалось странным, что они ни о чем не поговорили, крикнул вслед:
— Что же вы ничего–то не сказали, товарищ подполковник? — И побежал, догнал Афанасьева, пошел рядом, заглядывая ему в лицо.
— «Не сказал», «не сказал». Верно ты говоришь, ничего не сказал. Горько на сердце — вот и сказ весь. — Афанасьев зачем–то опасливо огляделся. — Не первый день воюешь, чувствовать должен: в мешок немец взял, видать, всю армию, а вот затянул ли устье — этого не скажу.
— Может, и нам сняться? — стыдясь, спросил Охватов и тут же оправдался: — Позиция плевая. На макушке.
— Уж это ты реши сам. Не я ставил — не мне и снимать. На мой взгляд, тебе ждать надо немца и… Устье немец не завяжет — не прошлый год.
— И на том спасибо, товарищ подполковник.
— Какое уж там спасибо. За что спасибо–то? Что оставляю одного?
— Да я вообще. Рад я, что вы живы, увидел вас.
— Ну, стало быть, еще увидимся. К флангам прислушивайся. Тоже ведь чести мало, если обложат, как зверя. Держись давай.
Бойцы Афанасьева поднялись, пошли, и подполковник смешался с ними. Запылили. Три подводы с ранеными выбрались на увал, и ездовые, нарвавшие зеленой травы в лощине, на ходу из рук кормили лошадей.
Раненые и совсем ослабевшие шли, цепляясь за оглобли и борта повозок. В общем потоке были и безоружные, а иные несли свои винтовки на плече как дубину, и оттого вся колонна мало походила на войско. Шли распояской, безрубашные, перевязанные по телу, несли на привязи руки, хромали, шли черные от злобы и солнца.