Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— К чему торопиться–то? Если б убегали. А коли сюда идут, так совсем ближе будут. Помешкать надо. Ушли бы вы от меня. Ну ладно ли учить под руку, товарищ лейтенант? — При обращении бронебойщик смягчился и виновато заискал что–то, охлопывая себя по карманам.
Из низины словно тихим дуновением явственно донесло разболтанный железный бряк. Мотоциклисты, поняв, что в обороне нет пушек, тоже стали спускаться. Над коляской одной из машин трепыхалось и опадало темное знамя на коротком древке.
В угор танки пошли напористее, на глазах страшно приближаясь.
Зачастила дробно и беспорядочно оборона. Кратко, но весомо харкнуло бронебойное ружье. Вырвавшийся вперед и ближний к дороге танк остановился. Почему–то сбавили скорость и два других, но поравнялись с ним. И вдруг как по команде все три опять двинулись в гору, теперь уж совсем быстро в последнем броске. Гусеницы вздымали и далеко рассеивали охапки пыли, уже было видно, как она под ветерком густо перекипала, свивалась в тугие жгуты, которые временами накрывали машины вместе с башнями и пушками.
Рычание, пальба и лязг приближающихся танков, какое–то пронзительное трясение земли мешали сосредоточиться, мешали сделать что–то единственно верное и спасительное.
Охватов вжимался в неглубокий окопчик и ждал, когда снова выстрелит бронебойщик, боясь торопить его и теряя последнее терпение. А бронебойщик положил под локоть свою пилотку и все приноравливался плечом к накладке ружья, хомутил пальцами вороненое железо. Охватову же казалось, что бронебойщик вот–вот отпихнет от себя ружье и крикнет в отчаянии: «Да пусть сам черт стреляет из этой оглобли!»
Но бойца вдруг будто судорогой стянуло над ружьем, он весь напрягся, и от этого Охватов невольно поглядел вперед, понял, чего ждал бронебойщик: ближний танк вынырнул из пыльного завоя, и по боковине стальной туши его скользнуло солнце, в это солнечное окно и выстрелил бронебойщик. Танк еще продолжал двигаться, но на башне его откинули люк, а над пылью легко и летуче взнялась копна черного дыма.
Два других танка стали полого разворачиваться, может, хотели уклониться и обойти оборону, но бронебойщик подстрелил и второй — в нем начали рваться боеприпасы, башню своротило набок, короткий обрез пушки немотно замахнулся куда–то к черту, под самое солнце. Третий уже не маневрировал, не играл со смертью — задним ходом сполз в низину, выпятился из опасной зоны.
Мотоциклисты вообще дальше низины не поехали. Потолклись у нашего трактора и тоже поднялись на увал. На этом и кончился бой, но солдаты усердно полосовали по горящей броне подбитых машин, чтоб никто из экипажей не ушел живым.
— Ну ты молоток, паря–ваньша, — сибирской шуткой похвалил Охватов бронебойщика и первый раз разглядел его; тому уж за сорок, но он моложав, а глаза синие, чистые, ясные, праведные.
От соседнего окопчика закричал Пряжкин:
— Коля, Тоньку тут… навылет!
«Вот тебе и все, — безотчетно подумал Охватов. — Другого и быть не могло». Он подошел к окопчику, из которого Пряжкин вытаскивал Тоньку, помог положить ее на траву под охлестанным кустом шиповника. У нее был прострелен правый бок,
— Ты лежи, Тонька, мешаешь же, — ласково покрикивал на Тоньку Пряжкин, неумело перевязывая ее.
— Пряжкин, не то ты делаешь. Ногу же надо поглядеть. Ах какой ты, разуй же! Разуй, говорю!
Охватов стал бережно снимать сапог с ее тяжелой и неживой ноги, но Тонька вдруг закричала пронзительно и скандально:
— Не тронь меня, не тронь, гад несчастный! Уйди от меня, зверь!.. — Она стиснула свое лицо обожженными йодом ладошками и широко открыла вдруг провалившийся рот, задышала будто последним воздухом.
Охватов вспомнил Ольгу Коровину с таким же жестким, некрасивым ртом и тонкими, обтянувшими зубы губами и быстро пошел через дорогу к пехотинцам, уже на ходу крикнув Пряжкину:
— Неси ее в санбат! Позвоночник, видать, задело.
— Нет, нет, я сама, — встрепенулась Тонька. — Я сама, сама. Коля, повернулся же язык про позвоночник–то. Безжалостный…
Через час Охватов снял оборону, и горстка бойцов пошла на восток.
* * *
Ходячие раненые и те, что несли раненых, не могли идти быстро, а головной дозор противника не выпускал их из виду, и бойцы, напрягая силы, рвались к заросшей балке, а там, бог даст, ночь, лес, буераки, деревни, глядишь, и свои вынырнут навстречу: «Стой! Кто идет?» — «Да свои, свои!» И повалятся на землю, бессильные развьючить и рассупонить себя от мешочных лямок и ружейных ремней. Те, что встретят, дадут и табачку, и хлебца, и бинтов, и сон покараулят — словом, всячески уважат, да и как не уважить: из заслона редко возвращаются.
За балкой, которая отняла столько силы, опять поднимался голый увал, и на него боязно было всходить — обнаружишь себя. По дороге стали попадаться раненые, ушедшие после бомбежки и ослабевшие в пути. Подбирали их, пока могли. Но взять всех не было сил, многие оставались, глядя на проходящих с мольбой и упреком.
Возле большой воронки, на глыбах вывернутой сухой земли полусидел солдат Колядкин и вяло отгонял мух от свежей крови, проступавшей через тряпицы на его животе. Он старался не глядеть на проходивших мимо, а по лбу, щекам и русым волосам его высоко подступившей бороды катился пот. Охватов несколько раз оборачивался и видел, что солдат провожает его своими чего–то ждущими глазами.
Немцы на мотоциклах и двух бронетранспортерах насели на группу Охватова у самой железной дороги. Бойцы залегли по кромке неглубокой выемки, и началась огневая дуэль. Немцы воздерживались от активных действий, вероятно не имели задачи ввязываться в затяжной бой. Но и русским нельзя было отрываться от железной дороги: за выемкой начиналось поле, и немцы смели бы их единым духом.
Когда утихала перестрелка, бойцы прислушивались к увалам, ловили дальние звуки и горько переживали то, что запад безмолвствовал.