Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
Шрифт:
Я был привязан как раз против ног солдата-стрелка, правда, со своего низа видел только его огромные чёрные валенки.
Всё, что происходило в самолёте, помню какими-то обрывками. То ли терял сознание от раны — меня всё-таки сильно садануло в автобусе стеклом, то ли меня, как и других колуп, напоили сладким чаем со спиртом, чтобы не тараканились.
Как наш самолёт взлетел, я не запомнил. Наверное, был под воздействием зелья. Проснулся от страшенной болтанки и сильного крена, хорошо, что нас прикрутили верёвками, иначе всех бы завозюкало по полу.
Сколько времени мы летели, не могу сказать. Через пулемётный люк проникал слабый свет — вероятно, уже светало. С самолётом что-то происходило. Дяденьки стояли, держась за брусья конструкций. Солдат-стрелок со своей стремянки, точно против меня, строчил из пулемёта. Я не сразу сообразил, что он отстреливается от врагов, преследовавших самолёт. Лётчики,
Это была первая смерть, которую я видел, и видел вблизи — крупным планом. Может быть, из-за ранения я плохо соображал. А может, уже привык за два с половиной месяца блокады к самому понятию смерти. Но мне почему-то не было страшно ни за себя, ни за других. Смерть солдата я принял как факт. Война отупляет. После расстрела автобуса и той крови что-то оборвалось во мне — я отупел. Единственное ощущение, которое я испытывал, — это холод. Ноги мои в одеяльном кульке превратились в какие-то замерзшие культяпки.
Наш деревянный самолёт явно подбили. Гореть он начал с хвоста. Дядьки огнетушительными баллонами пытались сбить огонь. Вдруг страшная боль вонзилась в мои уши — мы стремительно снижались. Я снова исчез из этого мира, потеряв сознание. Очнулся, когда с дикой силой рвануло меня в одеяльном пакете назад от кабины. Все человеки, гасившие пожар, кувыркнулись на пол, их явно побило. Самолёт врезался в снег берега озера и брюхом стал скользить по нему. Помню даже странный скрипуче-шипящий звук скольжения. Помню крики (слов я не понял) главного дядьки прямо с пола в сторону лётчиков, когда самолёт затормозился. После чего он встал на ноги, перекрестился, как мне показалось, и начал командовать. Одним подчинённым велел срочно освободить от листов металла окна-иллюминаторы, разбить их, вытолкнуть нас, мальков, сквозь них и отнести метров на пятьдесят от самолёта. Другим приказал спасать ящики, вытаскивая их через окна, двери, третьим — сбивать огонь снаружи и изнутри, пока не закончится эвакуация всего имущества. Лётчикам велел снять все приборы, вынести из самолёта инструмент, листы железа, сухой паёк, спирт и всё ценное, что поспеют. Люди, как муравьи перед грозой, суетились вокруг самолета, вытаскивая из его брюха ящики, инструмент, еду и прочее. Помню, как верёвки, которыми мы были привязаны к скамьям, рубили топорами, выталкивая пакеты с нами в дыры окон. Помню, как всех нас уложили в снег вместе, рядком.
Как только вынесли из горящего самолёта основную поклажу и растащили всё как можно далее от него, самолёт взорвался. Я снова надолго потерял сознание. Очнулся от резкого запаха спирта. В домовине, составленной из ящиков и брезента, взрослые растирали спиртом наши замёрзшие ноги, руки, лица. Для внутреннего обогрева велели выпить горячее лекарство — воду со спиртом.
Весь световой день все взрослые мужики сооружали в снегу лагерь, похожий на круглую крепость. По центру круга разложили костёр, к которому буквально на другой день присоединилась металлическая печка, склёпанная из кусков самолётного железа рукастыми дядьками. Они же из остатков металла изготовили лопаты и малые двери для землянок. Всё, что осталось от самолёта, пошло в дело. Вокруг костра и печки появилось пять землянок со стенами из ящиков и полом из елового лапника, покрытого брезентом. Помнится, что взрослые чело-веки в землянки вползали. Самая тёплая землянка принадлежала нам, колупахам. С каждым днём наш лагерь улучшался, становился уютнее и теплее. Сколько дней мы в нём прожили, не помню, но довольно долго. Воду попервости добывали из снега, а потом прорубили на Ладоге прорубь. Для доставки дров от нас до леса пробили дорогу в снегу. Наш старший дяденька отправил в ближайшие деревни лётчиков. Они были одеты теплее и имели карты. Им пришлось более десяти километров пробиваться сквозь глубокие сугробы.
В первые дни питались остатками сухого пайка, варили кашу из ржаной муки и заправляли яичным порошком. Очень вкусная еда. На третий день на лыжах вернулись лётчики и привезли из деревни на санках картошку, капусту, морковь, лук и ещё что-то хорошее. В честь них был устроен пир. Мы тоже участвовали — нас посадили на срубленные дядьками из соснового кругляка скамьи и выдали по кружке деревенского чая, а ещё по одной целой
Только через несколько дней пришли за нами две огромные крытые машины на гусеницах. Нас снова упаковали в одеяла и вместе с перевязанными ящиками погрузили в вездеход. От лагеря отъехали — начало темнеть, а приехали на какую-то железнодорожную станцию другим днём к обеду. Мне запомнилось, что с ящиками дядьё обращалось очень бережно.
Уже потом, на станции, а может быть, и в поезде я услышал, что в них находились чертежи и расчёты нашего нового самолёта-истребителя, а главный дяденька — инженер-создатель этого самолёта. Звали дяденьку-инженера Сергей, а фамилия у него была не то Ерошевский, не то Ярошевский.
Но почему он забрал нас, казённых дэпэшников, а не просто нормальных детей, к себе в самолёт и вывез из блокадного Ленинграда? — Странно. Отчего этот добрый гулливер выделял меня из всех остальных лилипутов, даже сам перевязывал мне голову? Потому, что я улыбался ему одним глазом? Или потому, что на мне висел крестик?..
Поездом нас довезли до Куйбышева, там сдали в детприёмник НКВД. В нём местные воспиталы отняли крестик, последнее, что оставалось у меня от моей матки Брони.
Казённый дом
Картинки давних лет, которые когда-то казались нам обыденными, неинтересными, с годами буравят нашу память, высвечиваясь во всех неожиданных подробностях.
В лютые времена, когда из-за двух усатых вождей в европейской России смертоубийственно дрались миллионы взрослых людей, в нашем сибирском далеке всё было покойно. Наше житие в образцовом детприёмнике энкавэдэшного ведомства, спрятанном в посёлке Чернолучи на берегу Иртыша в далёкой Сибири, не представляло ничего особенного. Жили мы проживали в казённом доме, как говорили в народе, зато в тепле и под крышей крепкого четырёхэтажного кирпичного здания — правда, бывшей пересылочной тюрьмы, ставшей тесной для взрослого люда и отданной под детприёмник. В народе заведение стало обзываться «детскими крестами». На дверях палат виднелись ещё следы кормушек, а с некоторых окон не сняли тюремные решётки. Но нам они не мешали, даже наоборот, между рамой и решёткой мы умудрялись кое-что сныкать. Наш режим был строжайшим, почти тюремным: побудка, зарядка, мытьё рож, завтрак, учение или работа, обед, сон, промывка мозгов, ужин, сортирный час, снова сон — как и предписано последним пенсненосцем Советского Союза маршалом НКВД Лаврентием Павловичем Берией. Но зато спали мы на собственных кроватях с простынями и по красным праздникам и в день рождения Иосифа Виссарионовича Сталина — 21 декабря каждого года — на завтрак обязательно получали по куску хлеба, намазанного сливочным маслом.
У нас всё было складно, ладно. Дети осуждённых родителей назывались воспитанниками, а надсмотрщики и надсмотрщицы — воспитателями. К охраннику мы обращались «товарищ дежурный», а карцер красиво именовался изолятором. Надо всеми, как звезда на фуражке, торчала начальница, Жаба. Начальница из начальниц: «со спины не подойдёшь, а спереди упадёшь».
Официально насельники детприёмника делились на четыре уровня: самые старшие, просто старшие, средние и младшие. Возрастная разница между уровнями составляла два-три года. Неофициально, по внутреннему раскладу, главные старшаки именовали себя пацанами, следующие старшие назывались шкетами. Жили они вместе на четвёртом этаже и занимали несколько палат-камер. Мы же — средние, дошкольники от шести до восьми лет, обзывались козявками и обитали в двух палатах третьего этажа. Против нас, через лестницу, также в двух палатах, содержались мальки-зародыши — моложе шести лет, на нашем языке называемые колупами. Принадлежавшая им половина закрывалась на замок, и видели мы их только в столовке или во дворе, и то через зарешеченные окна. На дверях палат нацарапаны были наши прозвания: пацаны, шкеты, козявы, колупы.
Левую сторону второго этажа занимали столовка, по-нашему — хавалка, или хряпалка, и кухня. С правой стороны, как раз под нами, находился большой актовый зал имени Дзержинского с портретом Феликса Эдмундовича на центральной стене. Под ним стоял длинный стол президиума, застеленный красным полотнищем, а перед столом — ряды скамеек. Зал этот почти всегда пустовал. Только по праздникам нас сгоняли туда и выстраивали в честь торжеств и приехавшего начальства. За стеной с портретом козлобородого Феликса помещалась ещё одна порядочная комната — для собраний воспиталов и начальников детприёмника. Там никто из нас не был, но мы знали, что вохра по выходным дням и праздникам пьянствовала и веселилась за спиной своего легендарного вождя. На боковых стенах зала висели две громадные картины в рамах — «Сталин в Туруханском крае» и «Молодой вождь среди бакинских рабочих», по-пацаньи — «Сходка блатных», или «Откачка прав».