Крёсна
Шрифт:
Потом мы подошли к дому из серого невзрачного кирпича, я пропустил Фаину Васильевну в подъезд, — а был зимний вечер, помнится, на улице уже совсем стемнело, и тут в подъезде погас свет. Мы посмеялись над мелкой неурядицей, проводница моя предложила следовать за ней на ощупь, и наконец мы вползли на нужный этаж.
На стук дверь сразу
Моя милая учительница сидела на диване, и перед ней горела свеча. Анна Николаевна улыбалась, а когда я сказал свою фамилию, назвала меня по имени:
— Коля!
Ей-богу, я не помню, о чем мы говорили. Многое помню, а вот этого последнего разговора не помню, только отдельные фразы.
Меня свеча заколдовала.
Конечно, я понимал, что уже взрослый и дело происходит не в школе, — но не понимал. Движения мои стали тягучими, медленными, мысли ворочались еле-еле, и я никак не походил на себя: что-то вроде гипноза вязало меня, мои слова, мои движения.
Я только смотрел. Просто смотрел.
Никак не мог насмотреться.
Анна Николаевна сидела на диване, укутавшись во все тот же старый платок, и все то же строгое платьице с белым отложным воротничком было на ней. Да и сама она была все той же — сухонькой старушкой с волосами, зачесанными на пробор.
Конечно, я понимал, что она постарела, я слышал ее слова про сломанную ногу — поэтому она не может вставать, ее воспоминания про наш класс и Вовку Крошкина, но это, как ни странно, обходило меня, облетало, как незначительное, не самое важное, — хотя зачем же я сюда пришел, если не услышать слова учительницы?
Меня потрясало мое зрение. Я видел свечу, лицо учительницы, и эта сцена опрокидывала меня сквозь время в мое ушедшее детство.
Я сидел опять на уроке, не смея пикнуть, как мышонок. Кажется, даже мое дыхание замедлилось.
В какой-то миг я все же очнулся — ненадолго. Я спросил слабым детским голосом, помнит ли Анна Николаевна, как покупала нам витамин С в аптеке на деньги от ордена Ленина? Как потом продала свою Нефертити?
Она не помнила! Только про камею сказала, что да, такая у нее была давным-давно, подарок ее родителей по случаю окончания педагогического училища, но потом куда-то подевалась.
Я спросил ее про сосновую хвою.
И снова она не помнила!
Тогда я просил ее про Вовкиного брата Степу, почтальонку Риту и как она сама сказала матери о гибели сына. А та ее утешала.
Учительница молчала.
Смотрела на меня каким-то нездешним взглядом и молчала. Думала о чем-то своем и видела, похоже, го, что я, допытывающий о подробностях ее жизни, видеть не мог.
Наконец спросила:
— А знаешь, от чего я по ночам с испугом просыпаюсь?
Я молчал.
— От страха, что не успела проверить ваши тетрадки. А уже звонок на урок.
Что-то, наверное, и во мне прозвенело. Я поднялся, пора уходить.
Поцеловал учительницу. Поцеловал ей руку. Пожелал здоровья — банальные, сухие слова. Оделся, пошел к двери. Там обернулся.
И снова окунулся в войну, в холодные зимние утра, в класс, где горят свечки и коптилки.
«Прощайте, Анна Николаевна, — подумал я, кланяясь ей с порога. — Теперь уже навсегда».
И она тоже попрощалась со мной. Странной фразой.
Она сказала: «А ты живи». Хотя ведь я не обронил ни слова про свою больницу.
И вот живу. Может, хотя бы для того, чтобы рассказать про свою учительницу?
Нашу крёстную.
Господь призвал ее в девяносто семь лет.
А шестьдесят из них она служила в школе.