Крест мертвых богов
Шрифт:
Но Никите рассказываю скупо и боюсь, что он догадается, чем вызвана эта сухость повествования, но нет, Озерцов непонятно слеп, Озерцов истолковывает все по-своему.
– Не по вкусу соседка? Что, небось была бы барышня из ваших, из благородных, беленькая да чистенькая, небось не стал бы хмуриться, а, Сергей Аполлоныч? Да ты не боись, помогу с уплотнением, и соседке твоей помогу… как ты думаешь, ежели ей с продуктами подсобить? – Никита прикусывает фалангу пальца – признак задумчивости и наивысшей сосредоточенности. – Или нет, лучше если с работой… она грамотная?
Было заметно, насколько собственная идея пришлась Озерцову по вкусу, а значит, не отступит. Даже если сама Оксана откажется, не отступит.
Никита подошел к окну, дернул фрамугу, впуская внутрь зыбкий влажный мартовский воздух, высунулся наполовину и во всю глотку заорал:
– Эге-ге-ге! Лю-ю-юди! Весна пришла!
Обернувшись же ко мне – по лицу стекали капли воды, – он уже тише поинтересовался:
– Весна ж пришла, Сергей Аполлоныч, а ты смурной. Нехорошо это. Радоваться надо… всем надо радоваться!
Весна и вправду пришла, день за днем солнце поднималось все выше и выше, разливая мутновато-мягкий, точно разведенный водою, свет. И вот уже снег сошел, стаял, сполз на улицы потоками стылой воды, что, смешиваясь с землей, образовывала ту самую непролазную грязь, которую люди костерили привычно и оттого незло.
В иное время я любил весну, она увязывалась в памяти с возрождением, обновлением да Пасхой, праздником тяжеловато-торжественным и вместе с тем безусловно радостным. Однако нынешняя жизнь моя не оставляла места для праздников, равно как и для радости, право слово, если что и замечал, то неудобства. Вот в шинели становилось жарковато, но выданную Озерцовым черную кожанку я не надевал из принципа. И принцип был отнюдь не в том, что куртка эта стала уже своеобразным знаком принадлежности к новой касте, сколько в том, что подарена она Озерцовым.
Нет, с Никитой мы не ссорились, более того, отношения у нас установились мирные и почти дружеские, он был молод, влюблен и растерян. Я же… сложно сказать, порой мне начинало казаться, что я ненавижу Озерцова за его приспособленность к нынешней жизни и за то, как легко и с радостью воспринимает он происходящее вокруг. И то, что совесть его не мучает, он вообще слова такого не знает, а живет сугубо своими собственными принципами, которые суть продолжение и верное толкование постулатов новой эпохи.
Потом ненависть уходила, с нею зависть и философский настрой, оставляя после себя легкую печаль да недоумение с того, что Никита упорно цепляется за мою особу. Он и вправду помогал. Комнату, в которую домоуправ подселил Оксану, мне вернули. И еще одну, из которой выселили громкое семейство в составе пятерых человек, и я не интересовался, что с ними стало. Я был слишком занят своим вновь вернувшимся одиночеством: Оксана оставила меня. Оксана забыла, более того, она предпочла делать вид, будто почти и не знакома со мной, пусть даже продолжала обитать в той же квартире, что и я, – тоже в трех комнатах, прежние жильцы которых вынуждены были съехать в связи с новыми обстоятельствами.
Изменить ситуацию я не пытался, более того, понимал, что в данном случае проще и правильнее будет позволить ей сделать свой выбор. А она его сделала, полагаю, в тот самый момент, когда впервые увидела Никиту Озерцова.
Любовь ли это была либо нечто иное, недоступное моему пониманию, но факт оставался фактом – три комнаты и пустота. Тени за окном и снова – револьвер да подзабытая уже игра. Одна пуля в барабане, взведенный курок и дуло к виску… сосчитать до десяти, и на спусковой крючок. Мгновенье дикого страха и понимание, что все еще жив.
Поначалу, когда по приглашению Озерцова Оксана стала работать в комитете, я еще надеялся, что это – ненадолго, что Никите в его непостоянстве и вечном стремлении к новому наскучит игра в любовь. Или что Оксана, разглядев истинную сущность Озерцова, испугается, отвернется, оттолкнет, но нет… то ли она не видела, то ли увиденное не пугало.
Я точно знаю, что не прошло и недели после знакомства, как отношения их стали глубоко личными, и более того – интимными. Она изменилась, похорошела, глаза вспыхнули синевой, будто по небу свет разлили, но теперь взгляд их был подарком не мне – Никите.
Что ж, верно, я и вправду слаб, если смирился, отступил, вернувшись к тому, что было. Я не винил Оксану, я был благодарен ей за то время, которое она мне подарила, и пусть к благодарности этой примешивался легкий привкус горечи, но все же… все же она имела право на счастье.
– Господи, Сергей Аполлоныч, если б ты знал, до чего я счастлив, – Никита пришел с цветами, наломал целую охапку желтых ивовых веток с пушистыми шариками «котиков» и теперь пытался засунуть их в кружку – иной емкости в кабинете не наблюдалось. Кружка же, стоило убрать руки, норовила перевернуться, и Озерцова это обстоятельство неимоверно веселило.
– А ты все хмуришься и хмуришься… с каждым днем рожа еще более постной становится, и из комнаты по вечерам носу не кажешь. Что, удивлен? Не знал, что я в гости захаживать стал?
Знал, потому и стараюсь на глаза не попадаться, точнее, наоборот, чтобы Никита мне на глаза не попадался.
– Чего мычишь? Бабу тебе найти надо, увидишь, сразу все иным станет…
Видел. Больше не хочу, и баба мне не нужна, ничего, кроме покоя, на который у меня недостает сил и смелости.
А кружка таки перевернулась, и прозрачное море воды понесло по столу соринки да мокрый серый пух ивовых цветов.
– Или тебе моя Оксанка в душу запала? – Никита ладонью смахнул воду со стола. – Она ж рассказала все… нехороша была, а теперь, значит, хороша? Упустил ты свой шанс, Сергей Аполлоныч. Смотри теперь… осторожнее.
Былой оскал-улыбка да веселые бесы в синих глазах. Вместо страху вдруг подумалось, что дети у Никиты с Оксаной будут красивые, синеглазые да темноволосые… или светловолосые, но главное, чтоб глаза, как у родителей, чистые и ясные.