Крест мертвых богов
Шрифт:
Москвич подмигнул. От выпитого он раскраснелся, и редкие волосы, прилипшие к потному лбу, казались не то чтобы белыми – седыми.
– Чему не помешали?
– А всему… много родственников – много проблем, – туманно ответил он. – Нет, ну до чего хороша баба!
Странное дело, мне же, напротив, чудилось, что Оксана подурнела, пополнела, отчего лицо приобрело нездоровую одутловатость, а смуглая кожа – болезненный оттенок желтизны. В этих изменениях виделся мне след болезни, но я поспешил списать
А спустя три недели после свадьбы Оксана умерла.
Малярия.
В госпитале не было лекарств, да и нигде их не было – Никита обыскал весь город в поисках того самого чудесного средства, которое способно было отпугнуть болезнь. И пригород, и все окрестные селения. Он убегал из дома и тут же возвращался, ложился рядом, обнимал и скулил, в голос, не таясь и не стыдясь. Он не видел никого и ничего, он снова умирал, вместе с ней, день за днем, окутываясь жаром лихорадки.
И умер, и похоронил себя с нею в одной домовине, на старом кладбище, в трех шагах от фундамента разрушенной церкви. Я знаю, я был там, я чувствовал то же самое, но спасительное отупение, охватившее меня задолго до Никитиной свадьбы, сгладило и эту боль.
Вернувшись с кладбища, Озерцов лег на ее кровати. Мой крест он сжимал в руке – тот самый, который я повесил на шею Оксане, узнав о ее болезни.
Никита лежал сутки. Не спал – смотрел в потолок, будто в небо, и улыбался. Сам себе или же ей. Иногда начинал что-то шептать, но запинался, путался и замолкал. Моего молчаливого присутствия он не замечал. К счастью.
– Он мне мстит, верно? – это были первые слова, произнесенные Никитой. – За то, что я пошел против Него. Это же месть?
– Ты о ком?
– О Боге твоем! – Озерцов поднялся и вышел из комнаты. Двигался он медленно, осторожно, как после долгой болезни. – Бог мне мстит… Он мне мстит… а я отомщу Ему. Я сильнее. А Ему больше нечего отнять… все уже… последнее… ненавижу… Всевышний, Всепрощающий… Всемогущий… Все… все равно я жить буду, слышишь?!
Он жил, вернее, снова выживал, день за днем, принуждая себя, подстегивая яростью, которая теперь полыхала в Никите постоянно, сжигая разум и те ростки милосердия, что появились было в Озерцове. Мне же выпало стать невольным свидетелем этого постепенно усугубляющегося безумия, поскольку, обосновавшись в Оксаниных комнатах, Озерцов оказался в таком же одиночестве, что и я. Одиночество Никита переносил плохо. Он более не грозил и был внешне спокоен, но синие прежде глаза чернели, выдавая накапливаемое внутри напряжение. Я же мог помочь только одним – собственным присутствием, которое странным образом успокаивало комиссара.
Постепенно жизнь наша приобрела черты некоего ритуала, включавшего раннее пробуждение, умывание, одевание, завтрак, пустой, черный да горький чай – и все молча, без слов и знаков, без попыток с моей либо Никитиной стороны нарушить заведенный порядок. Домой мы возвращались тоже вместе, ужинали, и лишь потом, после ужина, когда Евдокия Семеновна, поставленная распоряжением Озерцова следить за домом да готовить еду, убирала со стола, наши пути расходились.
По вечерам Никита напивался, я же – привычно и почти без страха – принимался крутить барабан револьвера… трижды поворот, затем к виску и на спусковой крючок.
– П-почему ты просто не застрелишься? – сегодня впервые за три месяца Никита нарушил молчание. – Ам-мериканка… блажь.
После поллитры мутноватого самогона, запасы которого пополнялись Евдокией Семеновной с той же тщательностью, что и запасы чая, Никита выглядел почти нормальным, бесовской черноты в глазах поубавилось.
– Наверное, из-за страха. Духу не хватает.
– Врешь, к-контра, – Озерцов икнул и спешно зажал рот рукавом. Отдышался, вытер отсутствующий пот и только после этого продолжил: – Врешь, что духу не хватает… сколько раз ты уже так? Вечер за вечером крутишь и стреляешься? Долго… и это ж каждый раз решаться… в другом причина. Это Он тебе мешает!
– Кто?
– Бог. Он в твою жизнь лезет, Он ко всем лезет… говорят, волю дал, разум, свободу… какая это свобода, если чуть что не по нраву, сразу наказывать? Выпей со мной.
Я выпил, самогонка отдавала древесной стружкой и была нестерпимо едкой.
– На, закуси, – Никита протянул ломоть хлеба, к которому прилипли белые кристаллы соли.
– А теперь скажи, ты в Бога веришь? – он сидел, чуть покачиваясь, упираясь обеими руками в край стола, будто желал встать, но не решался, неуверенный в том, что устоит на ногах.
– Верю.
– И крест носишь?
– Ношу.
– И ей нацепил… и мне… мне твой крест помог, а ей нет. Почему?
Никитины вопросы были отражением моих собственных, но вот ответов на них я так и не отыскал.
– Покажи, – потребовал Озерцов.
Я, сняв крест, положил его на стол.
– Это не православный и не католический… – Никита протянул было руку, но, почти коснувшись креста, одернул, точно испугался чего-то. – И вообще на крест не похож. Откудова такой?
– От отца, а тот – от деда, от прадеда и прапрадеда, иных предков, имен которых я, к великому стыду своему, не знаю. Крест мой не столько символ веры и принадлежности рода моего к Церкви Христовой, сколько одна из тех вещей, что связывают прошлое с настоящим. Крест – память рода, крест – ноша рода, крест – наше проклятие и наше спасение. Не смею судить, сколько правды, а сколько вымысла в той древней истории, но…
– Но все равно веришь, – заключил Никита. – Спасенный да изничтожит… слушай, Сергей Аполлоныч, так это ж я тебя изничтожить должен… я – тебя! Ты меня спас, а в благодарность, значит, я тебя убить должен?