Крест на чёрной грани
Шрифт:
– Как я могу отойти, если ты жив последними вздохами… Не сердись… Я-то здесь ни при чём, родной, – немец у тебя жизнь отнял… Пришла свой долг последний исполнить. Подымайся. Пойдём.
Она взяла меня за руку, приподняла с нар и вывела из землянки. Над местом побоища густилась, потрескивала остывавшим металлом декабрьская стужа. Холодно, безразлично глядела луна, под её скупым светом мрачно зияли провалы бомбовых воронок, неподвижными чудовищами громоздились исковерканные танки и орудия.
Дивчина шла впереди меня, шла уверенно, как будто не раз бывала и проложила свою тропу.
Замечаю, как будто дивчина рада мирному состоянию моих и чужих солдат, увидела то, что хотела – и радуется. Разве же это Маринка?.. Она залилась бы слезами, а эта ликует, как на богатом пиршестве. Истая смерть, ненасытная!
Подошли к глубокой воронке, остановились перед её краешком. «Вот твоя, – говорит дивчина, – вечная обитель. Как захолодеешь, я опущу тебя на самое донышко и зарою. Хорошо это, потому что буду знать, где проведать. А когда придёт мой черёд – местечко отыщется рядом с тобою… Порадуйся же! Больше тебе на этом свете ничего не остаётся, последняя утеха твоя. И на прощанье дай поцеловать тебя…» – Теперь вроде бы чувствовал тебя рядом с собою, слышал твой голос, и столь упрямо было моё желание обнять, что я зашёлся в истошном вопле: «Маринка!.. Маринка!..» Никто не отозвался. Ещё причудилось там же, в землянке, поле с моей пшеницей. Широкое, неоглядное поле с колосистым хлебом. Иду, а мне будто кто-то со стороны кричит: «Хлеб чужой не топчи!»
Оглядываюсь и вижу Геннадия Комаркова… Откуда, думаю, он взялся тут? И себя же ругаю за то, что думаю. Поле-то в самом деле Геннадиево. Он дома остался и вырастил такую пшеницу. Неоткуда быть ей моей. К чему всё это чудилось?
– Не знаю, Саша, снам я не верю.
– Верь не верь, а связь сновидений с действительностью существует. Видишь же ты в них то, что живёт вокруг нас… Повезло: всё-таки убежал от смерти.
Марина слушала, затаив дыхание, а в глазах её всё ещё утаивалась, не решаясь показаться, чужеродно прильнувшая стыдливость.
– А пошто, Саша, не писал так долго письма?
– Не надеялся выжить. От плохого письма тебе бы легче не стало.
– Хоть знали бы, где ты. А то…
– Что?
– До сих пор боль не отходит… Что говорили тут, как писем твоих не стало. Такого наслушалась… Раз без вести канул, то посчитали, будто сдался фашистам.
– Кто же это так насмелился?
– От Геннадия слышала. Да многие так подумали. С чего взбрело такое им в голову – не знаю. – Марина склонилась в раздумье и, словно отгоняя от себя худые мысли, продолжала говорить: – Сколько пережила, передумала…
– А я? Даже когда был при смерти – всё равно ты и Степанка были со мною.
– Всё спрашивала себя: неужели мог Саша?! Мог ли решиться? Ушёл на фронт добровольцем.
– Поверила наговорам?
– На фронте, Саш, всё могло быть. И в плен уходили.
– Попадали и уходили. Попадали нечаянно, раненых увозили. Уходили изменники.
Марина подняла голову и серьёзно поглядела на меня:
– А ты, окажись в такой трудности, – мог расслабиться?
– Нет, Марина.
…Наконец-то услышал Маринин голос – говорила она от чистого сердца, так долго хранившего печаль и неведение. Вот почему она не торопилась посвятить меня в житье-бытье близких родичей и сторонилась разговора о них. Сегодня разоткровенничалась, рассказывала охотно, частенько упоминала моего отца и дивилась тому, что всю войну живёт старик в своём селе Хлебном…
Известие и меня удивило. Три письма, которые только и смог я получить, послал отец из Бадара, где обосновался в начале войны. Там надеялся застать его и сейчас.
И вот тебе на: отец в Хлебном! Что потянуло его туда? Могилы моей матери, сестрёнки Аниски и братишки Луки? Может, они, могилы – вечный знак памяти и печали.
У Марины со Степанкой отец бывал не часто – от силы раз-два в год. Приедет на верховой лошадке, привезёт таёжных гостинцев – ягод, грибов, орехов, – посидят втроём за разговорами у самовара – и через два-три дня снова в Хлебное. Пожить дольше никакие уговоры не помогали. Звала, не отпускала надолго родная земля. Покинутое людьми поле хлебное!
Пришёл отец, сказывала Марина, к председателю бадарского колхоза и попросил лошадь. Мол, так и так, в Хлебном есть плодовитая пашня. Дозволит председатель, то есть даст лошадь, – можно выращивать хлеб и отдавать государству. Война… Хлеба много надо. Председатель попервости едва из конторы не вытурил. Тебя, говорит, старикан, с единоличными замашками на Соловки следует отослать. Отец ответил, что нет разницы, откуда получат солдаты лишний ломоть хлеба – из колхозной бригады или же с его, егоровского, поля, – было бы что! Убедил. Согласился председатель. И не прогадал – за два года с того поля сняли четыреста центнеров пшеницы.
– Выходит, отец тоже воевал! А давно ли был он тут?
– Давненько. Ещё по весне. Оттуда, из Хлебного, добраться сейчас очень трудно.
– Почта-то хоть туда ходит? Известить бы отца…
– Какая?! Случаем кто принесёт весть – и всё. Ни телефона, ни радио, дикая глухомань. Отжила свой век деревушка.
– Могла бы ещё пожить, сама себя кормила-поила.
– Да как же народу-то жить в глуши такой, Саш?
– Живёт отец да ещё и других кормит.
– Наш отец одержимый. Таких людей мало осталось. Война прибрала.
– Да, сейчас каждая пара крестьянских рук на учёте. Чуть осмотрюсь, силёнок поднакоплю – и на службу. Не всё сделано, что могу.
– Дел разных и по дому тебе хватит.
– Те дела, Марина, знаешь какие – справятся и попутно. Вместе с тобой и Степанкой. В помощь отца из Хлебного вызволим. Пора пожить старику на людях.
В этот вечер мы засиделись.
Под конец снова зашёл разговор об Иосифе Петровиче. Пусть будет вечной память ему…
– Пусть, – тихо повторила Маринка.