Крест. Иван II Красный. Том 2
Шрифт:
Иван стоял на вислых открытых сенях в верху терема, поворачивал на пальце перстень, млечной голубизны опал с растворенными в мутной его глубине кровавыми пронизками, и думал, что прошла молодость. Целовала-голубила, уста в уста — и вомрет... Но не с огнём к пожару соваться. Пыльный привкус сухих волос, нос приплюснутый и навязчивый взгляд собачий — не было ничего роднее и недоступнее сейчас. Грубую речь и грубый голос Макридки больше всего хотел бы теперь услышать Иван. Чтоб легла рядом, смежив и уронив набок голые груди, завела толстую коленку на княжеские чресла и цепкими ладошками облазила везде. Да, такая всюду за тобой пойдёт, куда ни кликни, всегда за тобой пойдёт: и в пир, и в мир, в поход или в изгон. Неприхотлива,
Иван был один. Шура запёрлась с детьми в дальних покоях, слуги, кто не ушёл на гулянье, спали но причине душной ночной истомы на сеновалах и в холодных пристройках.
Ночь была на исходе. Затихали песни. Золотые брызги тучами взлетали из костров от разбиваемых головней. Их старательно затаптывали, опасаясь пожаров. Сизые дымы ползли в лугах, перебирались через реку, растворялись в воздухе горьким туманом, как незримые следы бесовских забав.
Вдруг Иван понял, что происходит. Это чувство монахи называют богооставленностью. Бог оставил меня, и я во зле, оттого тоска и мертвение души. Жаждешь утешения, просишь ласки у людей: у тупой бабы, у попика, в книги зарывшегося, у собственной жены страдающей — не имея ласки и милости Божьей. Тогда безмерно и неутолимо твоё одиночество. Великий ли ты князь иль последний смерд, безысходна твоя затерянность в мире, куда ты пришёл, а мир не имеет надобности в тебе: мог бы и не приходить, ничего бы не случилось, никто бы не заметил, что ты здесь не побывал.
— О, люто мне, Господи! — воскликнул Иван. — Удали меня от пути лжи! Умствую не по разуму и в соблазне лукавства мысленного нахожусь. Защити и наставь меня, Богородица, Мати Пречистая! Прими под руку Свою и пошли мне прощение!
Он прилёг и продолжал слушать звуки, доносящиеся снаружи. Усталые возбуждённые голоса расходившихся с гулянья почему-то показались стонами. Иногда сипло вспискивала сопелка или хриплая дудка. А соловьи под окнами булькали, клыкали, стукотали, пускали свист. Умолкнув, выжидали — и вдруг все вместе раскатывали дробно и гулко. А кто-то подпускал поверху сладчайшее пленьканье. Воробьи же то ли спали ещё, то ли почтительно слушали. Иван вытер глаза, свернулся калачиком, как бывало в детстве. Небо порозовело и облило тонким светом белостенный Успенский собор. Стало наконец тихо, всё вокруг вымерло.
Вдруг двери храма отворились, и вышли четверо в чёрных мантиях и клобуках. Лица их были закрыты намётками — монашескими покрывалами. Под ногами у них трепетали и обвивали колени огненные языки, по которым эти четверо как бы плыли, скользили без усилий. Один обогнал остальных и шёл впереди по площади, и походка его была необыкновенна легка, бесплотна. Склонив голову к плечу, он приоткрыл лицо. Оно было исполнено сияния без лучей, света золотистого внутреннего, не слепящего, но трудно переносимого для глаз света в чёрной оправе.
Иван напряг зрение и увидел лицо второго, очень знакомое лицо, не удлинённое, как его обычно пишут, а скуластое, в круглоту, усы и борода негусты, а сам лик смуглый. Это узнавание потрясло Ивана. Он боялся признаться себе, кто это... А почему бы Ему не быть смуглым? Ведь он столько ходил по дорогам Палестины и Иудеи под солнцем и ветрами!
И третий отодвинул покрывало, открыв лишь один глаз, глядящий в самую душу, чёрный, с точкой света в зрачке. Ох, этот глаз!
А четвёртый так и прошёл мимо, не отнимая намётки от лица. Иван повернулся за ним в растерянности и увидел, что никого уже нет, только что-то невесомо обняло его, и снизошёл никогда не испытанный ранее, не изречённый покой.
...Иван вздохнул протяжно и потянулся. Митя сидел у него на постели, держал лицо отца в ладонях и клевал его мягким носиком в нос.
— A-а, заинька-ковыляинька? — сонно сказал Иван, лаская сына. — Пошто так рано поднялся? Ты ещё неумоя?
— И умылся, и помолился даже, — сообщил Митя. — А матушка меня гребнем причесала.
«Господи, благодарю Тебя за вразумление, — быстро подумал Иван, — благодарю, что показал Ты мне истинное счастье моё!»
— Мы с тобой, Митя, нынче к батюшке Сергию пойдём на Маковец. Я так решил.
— Пач-чему? — спросил Митя, продолжая стукать отца носиком. — А он добрый? Мы с дружиной пойдём? — Ему явно хотелось с дружиной.
— Это не такой монастырь, чтоб со свитой и охраной туда вваливаться. Вдвоём пойдём.
— Ну, пойдём, — согласился Митя, несколько разочаровавшись. — А мы лесом пойдём?
— Лесом.
— Тёмным?
— Тёмным-претёмным. И заночуем в лесу. Аль ты боишься?
— С тобой-то? — ответил Митя храбро.
2
Только успел Иван Иванович распорядиться о сборах, как ему доложили:
— Монашек какой-то тебя спрашивает.
В горнице, заложив руки за спину и задрав голову, стоял... Восхищенный.
— Ты чего тут нюхаешь? Как ты пролез-то сюда? — разгневался великий князь.
— А вот любуюсь... Как потолок-то лепо расписан: и солнце, и звёзды, и травки.
— Зачем пожаловал? — угрюмо настаивал князь.
— Как это? — удивился Восхищенный. — Разве ты меня не звал, не посылал за мной?
— Да на кой ты мне нужен? Только злишь меня.
— Ну, уж я даже не знаю... — растерянно бормотал монах. — А мне сказали...
Уперев руку в бок, Иван Иванович нетерпеливо постукивал носком сапога:
— Ты отвяжешься от меня когда-нибудь?
— А разве ты... не едешь? — неуверенно спросил Восхищенный, переминаясь.
— Тебе-то что?
— Ну, вот и я с тобой! — обрадовался монах. — Я же знал!.. Знал я!..
— Что знал-то? — уже со злобой спросил князь.
— Что призовёшь меня, как к Сергию отправляться. Мы должны туда вместе...
— Пошто?
— Ну, возьми, а? — робко попросил монах. — Мне одному не дойти. Охромел, вишь, я. — Он проковылял по горнице, показывая, что в самом деле охромел. — Куда я такой гожусь? Ступни, в мокрети всегдашней пребывая, распухли вовсе и горят, ночами не сплю в стенаниях. Ну, возьми с собой в последний раз! Тебя убогий просит! Князь, а-а?
— Ну, иди! — пересилил себя Иван.
Расписная новая телега, обитая изнутри лубом, хорошо пахла свежим деревом. Восхищенный хотел, чтоб в неё наклали накошенной травы, но дядька княжича Иван Михайлович велел положить подушки, а сверху ковёр, чтоб дитяти было удобно, а от запаха молодой травы голова заболит. Запрягли гусем три лошади. На переднюю сел верхом Чиж. Ухабничим взяли могучего дружинника Дрюцького. Восхищенный и в самом деле был плох. Ухабничий еле взгромоздил его в телегу, перекрывая его оханья бранью. Для Ивана Михайловича путь в шестьдесят вёрст тоже был тяжеловат, но ради благословения преподобного Сергия он и виду не показывал.