«Крестоносцы» войны
Шрифт:
— Как ты думаешь, где у тебя душа?
— Чего?
— Ведь ты слышал!
— Совсем рехнулся, — сказал Шийл и отступил назад.
Шийл окликнул Трауба, шедшего позади него.
— Эй, Трауб!
— Ну?
— Лестеру хочется знать, где у него душа.
— Черелли! — прошептал Трауб.
— Что тебе?
— Ступай к Лестеру, он хочет спросить тебя кое о чем.
Черелли, спотыкаясь, пошел вперед.
— Ну, в чем дело, Лестер?
— Ни в чем. Там, сзади, что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке. Они говорят, тебе что-то нужно.
— Мне? Ровно ничего. Погоди
— Нет.
— А слышишь что-нибудь?
— Нет.
— Есть какая-нибудь разница между сном и явью?
— А я почем знаю!
— Давно мы так идем?
Черелли взглянул на часы, но стекло запотело.
Лестер сказал:
— Ты когда-нибудь пробовал следить за своими мыслями?
— Откуда ты берешь выпивку? Уступил бы мне! Я тоже хочу встряхнуться!
— Пошел назад! — скомандовал Лестер. — Пошел назад, а не то тресну!
— Ладно, ладно!
Почва под ногами Лестера вдруг стала твердой. Он опомнился в одно мгновение. Под снегом чувствовалось что-то вроде дорожного полотна: а вправо и влево уходила в темноту какая-то прямая белая полоса, а густые тени по ее сторонам могли быть и деревьями, и телеграфными столбами. Ясно, что это дорога, она тянется с востока на запад, и где-то влево она должна пересекать шоссе из Люксембурга, идущее с юга на север, по которому они ехали вчера ночью. Теперь Лестер мог ориентироваться. Он велел передать Фулбрайту, что он вышел на дорогу и что она, но-видимому, свободна.
Получив это сообщение, лейтенант приказал радисту связаться с капитаном Троем и передать ему, что они вышли на дорогу, собираются пересечь ее и двигаться дальше вперед.
Тем временем Лестер перешел дорогу, и солдаты спешили перейти ее вслед за ним. Одолев невысокую насыпь, он снова очутился среди волнистой обледенелой равнины. Он замедлил шаг и только тогда снова его ускорил, когда уверился, что весь его взвод пересек дорогу.
У человека, достаточно долго пробывшего на фронте, развивается особое чутье, предупреждающее его об опасности. Оно похоже на инстинкт боксера, который увертывается от удара, прежде чем этот удар нанесен противником.
Когда грохот гусениц донесся до солдат, никто не говорил им, да и не было никого, кто мог бы им сказать, что немецкая танковая колонна движется по той самой дороге, которую они только что пересекли с такой осторожностью; что немецкие танки мчатся не только по самой дороге, но растянулись по полю вширь, словно бредень; что эти танки пройдут между ними и другими взводами их роты; что они отрезаны, а их тридцать или сорок человек с автоматами против целой колонны тяжелых танков. Однако они это знали.
Это была одна из тех подвижных танковых колонн, которыми немцы пробили словно пунктиром всю линию фронта и с помощью которых они углубляли прорыв. Взвод Фулбрайта был просто камешком на их пути; он неосмотрительно вырвался вперед, введенный в заблуждение тишиной ночи. А будь это пятью минутами раньше или пятью минутами позже, их дороги никогда не скрестились бы.
Лейтенант Фулбрайт обдумывал и это, и многое другое. Он надеялся, впрочем очень недолго, что его маленький отряд ускользнет от внимания немецких танков, что темнота и туман укроют его солдат.
Но немцы их увидели.
Фулбрайту не пришлось отдавать команду. Он с радостью увидел, что его пулеметный расчет и автоматчики уже бесстрашно вступили в безнадежный бой. Он вел мяч и старался прорваться, а против него была целая команда серогрудых молодцов, и каждый из них был вдвое крупнее его. Они играли нечестно. Они ударили его в самое уязвимое место, они нарушали правила, но где же был судья?… Вот и он. Только он похож на профессора Кэвено, который сказал когда-то: «Я бы не поставил вам переводного балла, Фулбрайт, если бы вы не вели так хорошо нападение». Но у профессора Кэвено была длинная седая борода, а это вовсе не профессор Кэвено; этот больше похож на Чарли, негра-истопника в студенческом общежитии, и он пел «Снизойди, Моисей!», — а студенты кричали: «Ура!»
Лейтенант Фулбрайт перевернулся на снегу, бережно придерживая каску локтем, словно футбольный мяч, и затих.
Сержант Лестер видел поля, цветом напоминавшие мраморный прилавок в аптеке Пита Драйзера, когда включали лампочки дневного света. Он прислонился к прилавку, чувствуя плечом его твердый край. Боль была очень сильная. Она становилась все сильней, сделалась невыносимо острой; и больше не было уже ни прилавка, ни света, одна только боль и Лестер, корчившийся от боли.
Черелли, Шийл и Трауб продолжали стрелять. Они стреляли в движущиеся небоскребы, которые были немецкими танками, потому что их учили стрелять и потому что они знали, что все будет кончено, как только они перестанут стрелять.
Трауб примкнул свой штык. Трауб хотел умереть стоя. Это была безрассудная мысль, и Черелли с Шийлом постарались удержать его, когда увидели, что он встает. Но Трауб вырвался от них и зашагал вперед. Казалось, будто штык тянет его за собой. Он наметил себе один танк и пошел к нему. Непонятно, каким образом пулеметная очередь не изрешетила его. Он все шел вперед, и наконец они очутились лицом к лицу, маленький Трауб с Ривингтон-стрит и черная свастика на белом фоне. Потом штык и винтовка разлетелись вдребезги. Танк двигался дальше.
Капрал Клей видел, как немецкая пехота окружает со всех сторон его, Черелли, Шийла и еще нескольких солдат, оставшихся от всего взвода. Пехота, должно быть, ехала на полугусеничных машинах за немецкими танками. Немцы стреляли и подходили ближе, стреляли и подходили ближе. Капралу Клею хотелось жить. В эту минуту в нем звучал всепобеждающий голос: «Нет, нет, нет! Это не конец, это не может быть конец, не здесь, не так, не теперь». Он оглянулся, ища кого-нибудь старше себя чином, кто мог бы приказывать. Если бы кто-нибудь приказал ему: «Стреляй! Дерись!», — он бы стрелял и дрался, потому что был неплохой солдат, но он привык, чтобы им командовали. Но некому было приказывать, и только внутренний голос кричал ему, что лучше жить какой угодно жизнью, чем удариться о землю, об эти борозды, камни и мертвые тела, о снег, потемневший от грязи и крови, — и больше не встать.