Крестовые походы
Шрифт:
Старик медленно покачал головой и бросил в кипящий горшок ещё щепотку сухой травы.
Ганелон наклонился над привязанным к столбу катаром:
— Подними руку. Не так. Выше. Ещё выше. Теперь вытяни её перед собой. Укажи пальцем на старика.
— Зачем? — злобно спросил катар.
— Если ты будешь спрашивать, я перережу тебе глотку.
Злобно вращая тёмными глазами, катар поднял руку, как того требовал Ганелон, и указал длинным пальцем на старика.
Коротким, почти неуловимым движением Ганелон отсёк вытянутый
Катар взвизгнул и зажал рану левой рукой.
— Не нужно останавливать кровь, — медленно предупредил Ганелон катара и, предостерегая его, даже слегка уколол его в шею кончиком милосердника: — Я позволю тебе остановить кровь, я даже больше совсем не трону тебя, если старик ответит на мои вопросы.
— Святая римская церковь запрещает проливать кровь, — почти равнодушно заметил старик, всё так же сидя на скамеечке перед камином.
— Разве ты или этот катар, разве кто-то из вас подтвердил своими словами или поступками свою веру в Единого?
— Ты противоречив, даже очень противоречив, — покачал головой старик. — Мне трудно тебя понять.
— Это потому, что я тороплюсь.
Ганелон действительно торопился.
В подвале становилось всё более душно, и серые мухи всё более густо роились перед глазами, и каждую мышцу тела непреодолимо и часто пронизывало нестерпимыми молниями боли.
Я должен успеть, подумал Ганелон. Если я не успею, я не выберусь из этого подвала.
Он вдруг пожалел, что отказался от помощи брата Одо.
Однажды он уже сделал что-то подобное.
Например, на берегу верхнего пруда под тенью башни Гонэ он ничего не сказал брату Одо о том, как именно Амансульта научилась открывать вход в подземный тайник. Что-то тогда шепнуло ему — промолчи, и он промолчал. И когда брат Одо в Риме спросил, понадобится ли ему помощь в поисках старика, он тоже почему-то промолчал. Что-то странное опять, как тогда под башней Гонэ, шепнуло ему — промолчи.
И он промолчал.
А брат Одо не стал ни на чём настаивать.
Теперь он, кажется, догадывался, почему он промолчал.
Перивлепт.
Восхитительная.
Приторный сладкий запах, томительная духота испарений.
Ганелон задыхался.
Рой серых мух затемнял зрение.
Гул крови, проталкивающейся сквозь сжавшиеся сосуды, казалось, раскачивал стены подвала так, что под закопчённой балкой шевельнулось и закачалось чучело ихтевмона.
И боль.
— Слушай меня, старик. Начиная с этого мгновения я каждые полминуты буду отрубать катару один палец, — негромко, но твёрдо, изо всех сил борясь с болью и с головокружением, произнёс Ганелон. — У меня осталось совсем немного времени, но этого времени хватит, чтобы добиться от тебя простых ответов. Я ведь говорю правду, старик?.."
VII–IX
"...видел город.
Шпицы гигантских соборов, многоэтажные колоннады, массивный каменный акведук, пересекающий шумные улицы, каменные триумфальные столпы, украшенные ангелами, широко распростёршими над миром свои величественные крыла, а внизу опять и опять шумные улицы, переполненные экипажами, повозками, каретами, всадниками.
Перезвон звонких колоколов.
Бесконечные толпы.
Ганелон видел вечный город как бы с большой горы, или с большой высоты, на которой парил свободно, как птица.
С огромной высоты он видел, что вечный город так велик, что нигде не кончается.
Храмы, дворцы, форумы, палаццо, акведуки, бани, набережные, колодцы, жилые здания — вечный город занимал всё видимое пространство от горизонта до горизонта, нигде не прерываясь. Похоже, он давно поглотил поля, леса, запрудил реки, пересёк их многочисленными мостами.
Ганелон задыхался от высоты, на которую его занесли видения.
Он видел, что город велик, город бесконечно заполнен жизнью.
Где-то кричал петух, может быть, на балконе. Тёрся спиною мул — о древний памятник. Грохотали колёса повозок по мостовым, вымощенным камнем. Плакал ребёнок, смеялись на углу распутные женщины. Откуда-то доносились звуки затянувшейся службы.
И всё это был один город.
Тот самый, который совсем недавно лежал перед Ганелоном пустой и в руинах, и в котором в каменных развалинах Колизея, поднимая к небу острую морду, выла волчица.
Поистине вечный.
Правда, в самой несокрушимости его, в самой его непреодолимой вечности проскальзывала вдруг какая-то неожиданная бледность, какая-то неестественная неясность. Видения начинали слегка волноваться, смазываться, по ним вдруг пробегала смутная волна, как это бывает с зеркальной поверхностью пруда, когда над ним пролетает случайный ветер.
И голос.
Пугающий, размывающий видения и колеблющий видения голос.
Сквозь вечную мощь каменных стен, сквозь величие соборов, встающих над городом как скалы, сквозь строгую продуманную красоту набережных, вдруг проступали, как бы бесшумно прожигая дыры в этих видениях, то закопчённая деревянная балка со злобно скалящимся под нею подвешенным на верёвке зубастым чучелом ихневмона, то дымный камин, в котором, волшебно подрагивая, танцевал весёлый огонь и таинственно булькало в глиняном горшке дьявольское варево старика Сифа.
И голос:
— Оставь его, Сиф. Пусть он там и лежит. Не прикасайся к нему. Всё равно мы оставим его в подвале.
Ганелон медленно приоткрыл глаза.
Даже это усилие отозвалось в нём болью.
Ныли связанные, заломленные за спину руки.
Он увидел светлый и длинный плащ.
Край этого светлого и длинного плаща, чуть не достигая пола, слабо колебался перед его глазами.
Конечно, Ганелон знал, кому принадлежит плащ, кто любит кутаться в такие светлые длинные плащи.