Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
— Стрелок? — послышалось в ответ.
— Нет, но со мной однажды было.
— Лось?
— Не лось, я сам. — И Гера, запинаясь и посмеиваясь над собой, рассказал, как однажды в раннем детстве его окликнули со двора, он побежал по комнате к окну и на какой-то миг ему вдруг показалось, что в раме нет стекла, а когда понял, что стекло где было, там и было, то уже поздно было, и, не сумев затормозить, он влетел в это стекло лбом. Стекло и лопнуло, осколком глубоко поранив переносицу, зато глаза остались целы…
— Врешь.
— Можете шрам потрогать. — Гера головой боднул для убедительности.
Поочередно
— А ты чего там встал, как неродной? Давай к столу. А ну-ка, похудели и подвинулись!
Подвинулись, и Гера сел. Сжали железными и влажными предплечьями. Снова налили, положили на бумажную тарелку перед ним два шматка обугленного мяса. Шашлык был жестким. Гера из вежливости помял его зубами; есть не стал, а водки выпил. Ему еще налили. Курили, пили без тостов, ни о чем не говорили, похоже, и не зная, о чем еще говорить. Но и зачем молчать, не знали. Кто-то запел, подначивая остальных, старую песню о том, что если песню запевать, то лучше хором, но понят не был и поддержан не был. Бросил петь; сказал с усмешкой:
— Сломал ты нам весь кайф, даже и песня не идет.
— Да хватит вам уже, — отозвался худой, снял обиженно очки и отвернулся к окну, выставив всем голую худую спину.
— И верно, хватит, — согласился тот, кто пригласил Геру за стол.
— Побежденному — прощение, — смело сказал уже и захмелевший Гера, все ж пояснив: — Это не я сказал. Это Суворов так говорил.
— Великий русский полководец? — с надеждой обернувшись к Гере, спросил худой, и Гера подтвердил:
— Великий русский полководец.
— Суворов бы тебя повесил, — не унимался тот, у кого не задалась песня. — Сорвать охоту, кайф сломать товарищам — это теперь времена кисейные; Суворов бы тебя повесил перед строем.
Гера почувствовал себя обиженным. Огляделся в дыму, вспомнил, что он среди чужих, решил было промолчать, но выпитая водка промолчать не помогла.
— Нет, никогда. Никогда, — проговорил Гера угрюмо. — Он никого не вешал, не расстреливал и не приказывал казнить. Он даже мародеров не казнил.
— Про мародеров все понятно, такое было время, — примирительно отозвался тот, у кого не задалась песня, и Гера, чьи глаза уже привыкли к дыму, впервые разглядел его усы, свисающие ниже подбородка. — Взяли город, взяли крепость — три дня на разграбление, закон. Такое было время. Право силы. Тогда их не за что было казнить.
Гера угрюмо возразил:
— И никаких трех дней, и никакого права силы, и мародеров он наказывал сурово. Но не казнил. Он не казнил никого. Он сам об этом говорил в одном письме к своему одному другу, перед самой своей смертью. — Примолкнув, Гера огляделся. На него глядели исподлобья с любопытством, но больше с вежливым, насмешливым, нетерпеливым ожиданием, давая тем понять, что разговор этот — не в жилу и не в настроение. Он все-таки решил закончить и продекламировал по памяти, ни на кого уже не глядя и опустив глаза в пустой стаканчик: — …я проливал кровь ручьями. Содрогаюсь. Но люблю моего ближнего; во всю жизнь мою никого не сделал несчастным; ни одного приговора на смертную казнь не подписывал; ни одно насекомое не погибло от моей руки…
Гера поднял глаза, всех уже молча оглядел и не нашел ни одного встречного взгляда. Никто не смотрел в его сторону, словно стыдясь его или к своему стыду не зная, что сказать ему в ответ. Вспыхивал огонек зажигалки, всхлипывала в тишине водка, падая на дно стакана, тяжелая ночная бабочка снаружи билась в закрытое окно.
Молчание нарушил вислоусый: прокашлялся, присвистнул и попросил своего лысого и круглолицего соседа открыть еще баночку шпрот. Тот открывать шпроты не спешил. Заговорил, обращаясь будто и не к Гере, и ни к кому, — так, к самому себе:
— Ну ты подумай, наш Суворов не трогал даже насекомых. Вшей не давил, с тараканов и червей сдувал пылинки. Не фельдмаршал, а кукла Барби.
Смех начал набухать, уже готов был брызнуть, и Гера поспешил ответить так, чтобы над ним не вздумали смеяться — высокомерно, громко и с нажимом:
— А вот не надо пересмеивать и передергивать не надо. О насекомом — это в переносном смысле, в смысле: слабых и маленьких людей не обижал. Он был фельдмаршал, даже и генералиссимус, но был таким, каким я вам сказал… Идет на штурм, к примеру, Прагу штурмовать, — какой он отдает приказ?..
— Что, мы тогда и чехов били? — встрял вислоусый, и Гера, прежде чем продолжить, недовольно пояснил:
— Не та, не та Прага; я о варшавской Праге говорю; так называется один варшавский пригород… Какой он отдает приказ Азовскому полку, идущему на штурм? — Гера прикрыл глаза и продекламировал по памяти, старательно выделяя каждое слово: — В дома не забегать; неприятеля, просящего пощады, щадить, безоружных не убивать; с бабами не воевать; малолеток не трогать… — Гера отрыл глаза, и тут счел честным уточнить: — Там, правда, по-другому вышло, потом там худо вышло, солдаты озверели, поубивали пленных, их командиры не могли остановить три дня, ужасно вышло, но об этом — после… Да, он всегда, он с самого начала был таким. — Гера повысил голос и говорил уже взахлеб и очень быстро, опасаясь, что его вдруг перебьют. — Он сразу был таким, когда еще полком командовал. Да в той же Польше! Воевал против Пулавского — там был такой Пулавский, очень храбрый, он очень уважал Пулавского и даже табакерку подарил… Загнал он батальон Пулавского в болото. Поляки тонут. Что Суворов?.. Приказал их всех спасать и всех их из болота вытащил.
— А как же: пуля-дура? бей-беги? руби-коли? Разве он так не говорил? — послышалось с одной из табуреток, и Гера, поискав глазами у стены, встретил там пристальный, тяжелый взгляд сгорбленного человека с сивым ежиком волос, с погасшей сигаретой в середине рта.
— Что вы имеете в виду конкретно? — спросил Гера, опасаясь быть язвительным, а все же вышло у него и приторно, и неприятно.
— Что я имею? — с угрозой отозвался ежик; вынул сигарету изо рта, чтоб больше не мешала, и обратился ко всем сразу: — Чего тут непонятного, что я имею?