Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
«…Что же ты делаешь с собой? Разве так можно?.. Да, я тебе сказала: в девять, но если ты уже пришел, то и пришел бы, я была бы только рада, зачем же мерзнуть до костей на улице?» — выговаривала ему Татьяна, раздевая его и укладывая под одеяло.
Он укрылся с головой и отвернулся. Лежал один, не согреваясь и дрожа. Тело ее, прильнув к его спине, ожгло. Она не шелохнулась, согревая; дышала тихо и умиротворенно, как во сне, и он подумал, удивляясь сам себе: ничего и не надо, вот так бы и всегда, — понемногу согрелся и не заметил, как уснул. Проснулся от ее касаний, не требовательных, но подробных. Пальцы Татьяны обстоятельно, неторопливо и бестрепетно исследовали его спину, шею, плечи, придирчиво и горделиво
«Будь проще», — негромко попросила его Татьяна.
Гера остановился отдохнуть там, где в траву спустилась птица. Ее и след простыл; одни стрекозы дребезжали в воздухе. Гера обернулся и убедился с гордостью, как далеко зашел. Соседний с Сагачами лес, казавшийся, когда он продирался сквозь него, бескрайним, — и тот уже едва темнел на горизонте. Холмы, заросшие кустарником, вздыхавшие на верховом ветру, когда он шел мимо холмов, — и те уже казались безмолвными и неживыми. Пора было решать, пора ли возвращаться. Облака над головой уже были обсыпаны зеленой бронзой, над дальними холмами и над лесом — глиной и медью. Собирались сумерки, и ночь могла застигнуть в поле, но возвращаться не хотелось. Гера прислушался, словно ища подсказки и поддержки. Воздух был тих, даже стрекозы замерли в траве. Гера все вслушивался, не шевелясь, и, наконец, услышал: тишина сочится и едва течет каким-то стонущим и шелестящим звуком — он его принял поначалу за шум собственной крови.
Такой же шелестящий стон сочился из раскрытых губ Татьяны; зло, весело, как у зверька, белели в темноте ее зубы; стон тек, и тек, и шелестел; вдруг смолк, как запертый; прорвался, хлынул в полный голос, сорвался в крики, в вой, и, наконец, не в силах вынести себя, весь расплескался хрипами и плачем, чтобы потом угомониться в бессвязных жалобах, потом и вовсе стихнуть.
Не шум, как показалось Гере, его крови, но уже ясно слышный шум большого ветра шел от холмов и скоро обрел полноту гула; трава оттуда вся пошла волнами, и когда волны, докатившись, легли к коленям Геры, гул обдал его голову, ветер сдавил грудь. Гера уперся грудью, радуясь своей упрямой силе, и зашагал к холмам. Ветер погнал ему навстречу низкую, клубящуюся тучу, с нею наслал глухие сумерки. Дождь не замедлил ждать, и под дождем мысль о Татьяне — притихшей и покорной девочке, какой она вдруг обернулась утром, — была легка. Он бы надолго задержался у нее в то первое их утро, но позвонил отец, сухо велел идти домой и не задерживаться.
Он возвращался домой сильно уставшим, и его усталость пела.
«Давно ты был в школе? — спросил отец, как только Гера появился на пороге. Вопрос был в лоб, и означал он катастрофу, мысль о которой Гера гнал подальше от себя каждое утро, выходя из дома, — катастрофу, к которой каждый вечер он с тоской готовился. И вот она настала, и Гера оказался не готов; молчал. Глаза отца истекали холодной яростью, он еле сдерживался, чтобы не сорваться в крик, и сообщил с елейной, вкрадчивой, обидной мягкостью: — У нас была Лидия Ивановна, кофе пила, ушла недавно».
«Кто?» — переспросил Гера.
«Твоя классная руководительница, и ты не смей мне говорить, будто не знаешь, как ее зовут!»
«Не знаю. Я забыл», — признался Гера.
Отец, подумав, согласился: «Все верно. Все логично. Где ж тебе знать ее и помнить, когда ты с осени не появлялся в классе?.. Все так? Только не врать!»
«Так».
Заплаканная мать вошла в прихожую, на Геру и не поглядела, зло вскрикнула: «Я ее в суд отдам! Я в суд отдам! Если бы мой ученик не появился в классе, неделю бы всего не появился, я бы уже заколотила во все колокола! А тут ребенок с осени болтается бог его знает где, а она, видите ли, только сейчас заметила!»
Отец заперся с Герой на кухне. Усадил перед собой, жестко спросил: «Все дело в этой девушке? В ней? Говори как есть».
«Нет, нет, не в ней, — испуганно замотал головой Гера и поспешил рассказать про все как было: про то, как заставляли есть таблетки, а он не ел, и про удары в ребра, и про шатания по Москве, про то, как встретился с Татьяной в магазине „Букбери“… Он попросил отца: — Ты только шум не поднимай об этих их таблетках. Подумают, что я стукач, а я ведь не стукач».
«Ты не стукач, ты просто без мозгов, — сказал отец. — Мог бы мне сразу все сказать».
«Если б сказал, что бы ты сделал?» — осмелел Гера.
Отец ответил честно: «Не знаю. — Подумал и сказал: — Нет, шум мы поднимать не будем: боком выйдет. Но и совсем молчать не будем. Кое-что кое-кому придется разъяснить. И мой тебе совет: иди поспи».
Отец звонил кому-то; быстро оделся и ушел, а Гера внял его совету.
Когда проснулся, отец был уже дома. Пил чай, был весел, даже насвистывал, и мать, никогда не позволявшая в доме свистеть, на этот раз его не обрывала. Он допил чай, бросил свистеть и объявил Гере: «Был я в гостях у твоего директора и кое-что ему обрисовал. Он меня выслушал и все бесплатно понял. В школу ты больше не пойдешь. Все сдашь экстерном, даже и не оформляя экстернат».
«Как же он сдаст? А как не сдаст?» — деловито забеспокоилась мать. Отец ответил: «Сдаст. Считай, что уже сдал. Они поставят все как надо; они отлично понимают, что с ними будет, если передумают. — Он снова обратился к Гере: — Ты шляться без толку — заканчивай. Начинаешь готовиться к поступлению…»
«Куда?» — испуганно спросила мать.
«Пойдет на юридический», — сказал отец уверенно, как о давно и окончательно решенном.
Гера не стал с ним спорить. В этот немыслимо счастливый миг, когда вместо, казалось, неизбежной катастрофы настала вдруг свобода, ему было неважно, куда идти, к чему готовиться.
Под редким, но не утихающим дождем, по колено в мокрой и хваткой, как тина, траве; в обход громады леса, во тьме почти не видной, наполненной иным, нежели голые поля — не барабанным, а утробным гулом, Гера так долго возвращался в Сагачи, что бросил все свои воспоминания, а как вернулся, Сагачи узнал не сразу и поначалу заподозрил, что угодил в другую, незнакомую деревню.
Окна его избы горели полным светом. Задом к избе, поперек улицы, стоял высокий крытый грузовик на огромных колесах. Дождь бил в брезент грузовика, как град, заглушая радио «Шансон», бренчавшее в пустой кабине. Свет фар грузовика вспахивал пустошь, выхватывая черные капли дождя, белые искры костра и человека в камуфляжной куртке с капюшоном, склонившегося над костром. Костер уже едва дышал, задыхаясь под дождем, потом погас совсем. Сдобный дым повалил с пустоши. Человек в куртке визгливо закричал кому-то:
— Я говорил, плеть, зальет! Я говорил, давай пожарим, плеть; а ты: пеки! пеки!..
— Да испеклась уже, я думаю, — ленивым басом отозвался кто-то с крыльца избы, и низко над крыльцом вспыхнул багровый огонек сигареты. — Ты не ори, плеть, а неси…
Гера пошел к Панюкову. Услышал от него, уже раздетого, собравшегося спать:
— Компьютер твой, белье и чемодан — я все сюда перетащил… Ты мокрое с себя сними, а то простынешь. Вынь из печи кастрюлю… Там макароны флотские, как ты просил.