Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
— Тогда чего он ждет?
— А я, плеть, не знаю. Сначала, видно, ждал, когда она его простит. И, плеть, чуть было не дождался… Теперь он, видно, ждет, когда я сдохну. Он думает, что если я бухаю, а он у нас в рот не берет, то он меня переживет. Он думает, если я сдохну, ей будет некуда деваться, только к нему… Пусть думает. Меня все это, плеть, ни капли не касается. Да и тебя все это не касается, — заключил ветеринар, выпивая свой второй стакан.
Гера с пониманием кивнул и отвернулся. В окне уже не бушевало солнце, зато на отдалении был виден Панюков. Он шел вразвалку
— И кстати, — словно проснувшись, произнес ветеринар, — ты этому не придавай значения.
— Я и не придаю, — обернулся к нему Гера.
— Да вижу я, как ты не придаешь. Ты — придаешь… А ты — не придавай. Защита кандидатской — это не измена, это защита кандидатской, вот и все… Я сколько раз был на защите, я сам однажды чуть не защитился… Не придавай, я говорю, значения.
— Вы всё прочли? — растерянно спросил Гера.
— Я — нет, не все. Мне эта девка с цветными волосами, игонинская секретарша, она мне все пересказала, и ты меня теперь послушай. Ты не подумай о своей, которая на букву Т., плохого. И не наделай глупостей…
— Никого не касается, — сказал сквозь зубы Гера.
Ветеринар его не слушал.
— Ты лучше напиши ей письмишко, хорошее, какие они любят. Я отвезу, а девка с волосами…
— Лика, — со злобой уточнил Гера.
— …а Лика эта, с волосами, пошлет его по интернету…
— Нет, — неприязненно ответил Гера и, прекращая разговор, плотно завинтил крышечку на бутылке «Чивас Ригал».
— Дурак ты, плеть, вот что я тебе скажу, — сказал ветеринар и тяжело встал из-за стола. Пошатываясь, вышел, а Гера, сгорбившись над сковородой, принялся есть холодную яичницу.
Остаток дня Гера провел бездумно, бестолково: слонялся возле дома, но не гулял, садился за компьютер, но не писал и даже, открывая файлы с играми, быстро терял нить игры; и думал вроде о Татьяне, но не полной мыслью, а как-то походя и словно по привычке. Стало темнеть — обрадовался, выпил еще виски и лег спать без ужина.
Его разбудил голос Панюкова:
— Вставай, сегодня пятница.
Гера открыл глаза и приподнялся на постели. Панюков был почти неразличим в зыбких, густых сумерках. В окне был сплошной туман, плотный как войлок. Гера спросил:
— И что? Причем тут пятница? Сейчас день или вечер?
— Девять утра. Вставай, — ответил Панюков. И разъяснил: — Сутеева в субботу топит баню для себя, а по пятницам — для меня, теперь для нас. Вставай, вставай, в баню идем, в Котицы. Бельишко собери.
Они вышли из дому, когда туман был уже рыхл и колебался на ветру клоками, струями и дымными клубами; в нем плыли, не снимаясь с мест, очертания кустов, заборов и домов. Щеки Геры сразу покрылись колючей и холодной изморосью. Панюков шел далеко впереди с пластмассовой канистрой в заплечном мешке, и молоко в ней глухо булькало, словно вздыхало. Гера нес сумку со сменным бельем. Спросил, догоняя:
— Не потеряемся в тумане?
— Разве нас кто-то ищет? — отозвался Панюков и успокоил: — Солнце всегда должно быть слева.
Гера взглянул налево. Солнце едва белело сквозь туман.
Шли быстро. Выйдя из Сагачей, Панюков остановился и обернулся:
— Сейчас не видно, а красивая была деревня.
— Наверное, — ответил Гера и тоже обернулся. Крыши домов плыли в тумане, тонули в нем и выныривали снова…
— Здесь жили люди, — сказал Панюков.
— Уехали? — спросил Гера вежливо.
Панюков ответил:
— Уехали те, кто еще оставался. А остальные… Ты хоть книжечки священные читаешь?
— Иногда.
— Это хорошо. Помнишь, как написано? Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду и братьев его. Иуда родил Фареса и Зару…
— Я помню, но не наизусть.
— Неважно, не перебивай… Если о нас когда-нибудь напишут священное писание, там будет так написано: Иван споил Ерему, Ерема споил Фому, Фома споил Никиту и братьев его. Михаил споил Василия, Василий, тот — Елену, а уж Елена — та споила всех остальных… На этом наше священное писание закончится, потому что писать его будет больше некому и не о ком.
— Почему — некому? — осторожно возразил Гера. — Есть ты; тебя же никто не споил; вот ты и напишешь.
Этих последних его слов Панюков как будто не услышал, но сказал:
— Да, не споили; меня нельзя споить. Я в жизни напивался всего четыре раза. Школу кончил, и мы отметили — это был раз… В армию когда забирали — это был два. В армии пил, конечно, там нельзя не пить, но я не напивался… Из армии вернулся — это было третий раз.
Панюков замолчал.
— Был, ты сказал, четвертый раз, — напомнил Гера.
— Был и четвертый… С этим вот тем — и был; ты сам с ним выпивал вчера, а я тебя предупреждал: не пей с ним никогда… Налить — налей, но пить с ним ни к чему. Да ладно, меня это не касается, да и тебя все это не должно касаться.
Панюков смолк и продолжил путь. Молоко вновь стало мерно булькать в канистре за его спиной. Шел он быстро, спускаясь по дороге вниз, в низину, и скоро скрылся, словно провалившись, впереди в тумане. Гера ускорил шаг и тоже окунулся с головой в туман. Шел вслепую на вздохи молока, все более глухие с каждым шагом, потом и вовсе еле слышные. Крикнул испуганно:
— Куда ты так спешишь?
Панюков долго не отзывался, когда ж до Геры донеслось его «эгей!», дорога пошла в гору, туман осел, стал опадать слоями, лег под ноги, и ноги на ходу тонули в нем, где по колено, где по щиколотку. Слева, невысоко, вспыхнуло солнце. Луга под ним, уже свободные от тумана, кренились к горизонту. Справа, за узкими полянами, еще укрытыми туманом, стоял лес. Панюков шагал далеко впереди. Гера бегом догнал его и молча пошел рядом.
Вернувшись в Сагачи под вечер, Гера заперся, опробовал новенькую белую розетку (штепсель туго вошел в нее и встал как влитой), запустил свой ноутбук, открыл файл «Трепотня». Свет за окном потускнел, корова по ту сторону дороги казалась черной, и в доме было сумрачно, но Гера не спешил включать лампу на столе: ему хватало и сияния экрана. Коснулся клавиш и пустился в одинокий, безответный разговор с Татьяной: