Крик с вершины
Шрифт:
— Писать надо, писать… Хоть лопни!
В избушке уже убавили свет в лампе. Калап улегся на полу, спит. В одной майке. Под головой полено. Красивый все же парень Калап! Ему бы борцом или боксером быть — мускулы какие! Когда одетый и незаметно… Сакылта на кровати. Одетая. В любое время, если что случится, вскочит. Карапуз в люльке таращит глазенки, гундит. Скоро наверняка заплачет, заорет, батыр.
Тукпаш, тебе вон тут постелили, — негромко произносят с нар мать Калапа и показывает на кошму, подушку и шубу на полу.
Тукпаш глянул на будильник: десять минут одиннадцатого. Снял сапоги. Портянки развесил рядом с калаповыми. Лег. В жизни не было удобней постели! Неровности пола прилегли к усталой спине,
— Вставайте! Уже двенадцать. Как это я проснулся вовремя? Разбудить обещали, а сами… И будильник не завели.
Кое-как Тукпаш разомкнул веки. С непривычки ломило все тело, будто накануне било его о камни в горном потоке. Только бы не закрыть глаза — снова свалит сон. А как будешь лежать, если напарник уже поднялся?
— Эх, жизнь… — проворчал Калап, надевая телогрейку поверх майки. — Как пить дать, еще не меньше пяти объягнились.
Вышли на улицу. От звезд в глазах зарябило. Земля подмерзла. Зашагали к загону, гремя подошвами сапог о гулкую землю и похрустывая разламывающимися льдинками;
— Надо голос издалека подать, — сказал Калап и закашлялся. — Тихо подойдем — овцы испугаются.
— Все же суровый край наш Алтай, — передернул плечами Тукпаш. — И для людей, и для скота.
Отодвинули щит у ворот, вошли в загон. Ближние овцы тяжело поднялись. Тукпаш не отрывал взгляда от светлого пятна, отбрасываемого фонариком.
— Ага! Есть один. — Калап поднял на руки ягненка, а Тукпаш стал ловить матку. — Дрожит, как лист на ветру. Давно, видать, родился. Даже поел… Ишь, пузцо какое тугое. Молодец! Таким и надо быть шустрым. — Он вытащил из кармана телогрейки разноцветные лоскутки. — Этого коричневым отметим. — Разорвал лоскут надвое, одну половинку привязал на шею ягненка, другую подал Тукпашу.
Тукпаш прикрепил лоскуток к хохолку на лбу овечки.
— Эта, однако, в прошлом году двойню приносила, — осветил Калап матку. — Нет, не она. Это наша Молочница. Мы к ней раньше всегда подпускали ягнят, которые не наедались. А теперь у нее один сосок — другой стригали повредили.
Вдвоем они осторожно перевалили овечку через изгородь в загон перед тепляком.
— Где мекает? — прислушался Калап. — В том конце. Пошли. Белым метить будем. Держите лоскут. — Он стал пробираться туда, где подавала голос овца. — Привязывать тряпочку обязательно надо, а то завтра не разберешь, какой чей ягненок. Есть чабаны, которые не метят. Утром посмотрят и сразу скажут: «Вот его мать». И никогда не ошибутся. Я троих таких знаю. Стариков Сырбая и Болчоя, да еще моего отца. Мне до них далеко…
Нашли еще трех объягнившихся. Калап отыскивал их на удивленье легко. В те стороны загона, где было тихо, он даже не светил.
Поместили всех овечек в тепляк вместе с ягнятами, распределили по клеткам. Вышли, постояли, послушали отару: может, где еще замекает или застонет овца.
— Вот такая жизнь, — вздохнул Калап. — Целый месяц так будет. Смотрите: трактора!
Тукпаш увидел вдали много огней.
— Когда я к вам ехал, они в Дьан-Дьалане пахали.
Рано они пришли сюда. Значит, хорошо у них идет работа. Им что! Тракторы новые, сильные… А у нас? Э-ээ, — наклонился он над овцой. — Эта к утру родит. Давайте-ка заведем ее в тепляк.
…Валит и валит снег. Пополам с дождем. Набухшие влагой темные снежинки тяжело, отвесно падают на землю. Прямо на глазах растет, пухнет снежный покров. Сквозь плотную сетку мокрого снега ничего не видать. Не слышно и блеяния овец, ушедших вперед. Все пропиталось сыростью, даже воздух водянистый. Холодно, знобко,
Влажное холодное облако расползлось по всему небу, проглотило горы и долины, свистя и клубясь, давится, шалое, рассветом. И никакой надежды, что прояснится. Может быть, весеннее солнце поднимется повыше и пробьет эту промозглую сырую пелену, тогда и снегу растаять недолго.
Кляня все на свете и втайне веря, что погода наладится, Калап и Тукпаш молча ехали верхами позади отары.
Овцы недавно вышли из загона, грязные от навозной жижи, промокшие от дождя. Шерсть прилипла к спинам, и кажутся овечки маленькими, щуплыми. У суягных, отвислые, распирающие бока животы. Посмотришь на них — жалость берет: голова да живот…
— Вот проклятое ненастье! — бьет в сердцах Калап концом чумбура коня. — И никому не пожалуешься. Что за Алтай! Что за кудай — алтайский бог, если он существует. Разве не видит, не слышит, не жалеет нас? Точно: бога нет! Наше счастье, Тукпаш, что овцы еще в силе. Тощие и воду с шерсти не стряхнут. Холод их проймет, тогда болезни пойдут, падеж начнется. А сегодня нам все равно достанется. В непогоду у овец голод сильнее. Поиграем мы с отарой в кошки-мышки!..
Тукпаш сгорбился в седле, молчит. Поверх телогрейки он надел запасной плащ Калапа и боится шевельнуться, чтобы плащ не промок. Все равно где-то есть дырочка — время от времени по спине бежит холодная струйка воды. Калапа тоже порой пробирает дрожь, будто он бредет по воде в насквозь отсыревших валенках.
Неделя прошла, как Тукпаш сакманит. Втянулся, привык. Кажется, во всем теле и с мизинец кусочка лишнего не осталось. Наверное, так чувствует себя спортсмен или скакун, подготовленный к соревнованиям. Как и в первый день, устает Тукпаш, дает о себе знать недосып, но все же он бодр, ощущает в себе большую силу. Надо сейчас взобраться на вершину этой горы, чтобы согнать овец, — никакого труда не составит. И раз, и два сбегает туда и обратно. И ноги дрожать не будут, и дыхание не собьется. Разве что лоб испариной покроется. Лицо его, белое, как творог, покраснело, продубело на солнце и весеннем ветре. Выросла бороденка — рыжая, реденькая, а некоторые волосинки медно-красные, золотисто-желтые. Калап посмеивается: «О-оо, — говорит, — вам ни мушки, ни червяка не надо, чтобы хариусов ловить. Привязал волос из бороды к крючку — вот и приманка».
Неделю Тукпаш дома не был. Беспокоится: как там жена, дети, но раз о них ничего не слыхать, значит, дома все в порядке. Вот бы еще погода наладилась… Ягнята пока что — тьфу, тьфу, тьфу! — держатся. Можно сказать, хорошо себя ведут. Пало всего пять или шесть. Это и за падеж можно не считать.
Подъехали к опушке леса. Под толстой лиственницей на пожелтевшем мокром снегу лежал только что родившийся ягненок.
— Горе ты мое! Еще одна безмозглая… — Калап спрыгнул с седла. — Ведь только что из загона вышла! Что ее гнало сюда? Что ей стоило остаться? Как я-то не разглядел? Оставили бы в кошаре — и никакой мороки. — Его трясло от холода и возмущения. — Надо скорей нести курагана в тепляк. Тут ему недолго скрючиться. Стой-ка, стой-ка, кто же его мать? Во-он кто! Двухлетка. Первый раз ягнится. Я же спас; ее… Она родилась как раз в Новый год. Вечером, поздно уже, гнал овечек домой, гляжу — лежит на снегу ягненок. Одеревенел весь, не дышит. И сердчишко не бьется… Хоть вроде и не живой был ягненок, да не бросать же. Положил за пазуху. Еду, еду, вдруг дернулся он, зашевелился. Привез, завернул в мешок, положил на теплые кирпичи возле плиты. Утром глядим: мешок мокрый, ягненок дышит. Уши и копытца после, правда, отпали… И вот — пожалуйста! — теперь приплод от корноухой получили! Что же нам делать? И отару нельзя пускать далеко, и ягнят в кошару таскать…