Крик зелёного ленивца
Шрифт:
Я страшно рад, что ты нашла мой "Дневник старого похабника" "штукенцией что надо", хотя одно твое высказывание несколько меня насторожило. Да, я назвал эту историю литературным вымыслом, но отсюда отнюдь не следует, что тут я "и где только все накопал" или "взял прям с потолка". В особом, утонченном, однако же глубинном смысле всякий автор художественного произведения должен стать — нет, должен бытьзаранее, пусть только в лепрозории собственной фантазии — сразу всеми персонажами, каких он создает (или не создает, приоткрывает). Так что я, конечно, в себе пестую, если слово "пестую" здесь более уместно, чем лелею, все желанья и порывы, какие приписываю своему старому похабнику, включая и те места, от которых ты "прям балдеешь" (там, где про аптечные резинки, про огурчики и мыло, если я верно тебя понял).
Значит,
Раз ты осваивала теннис в летнем лагере, ты, значит, хорошо играешь. Я и сам неплохо верчу ракеткой, но кое-кто отказывается со мной играть на том основании, что у меня-де слишком агрессивная подача.
Я издаю "Мыло" уже семь лет. Это требует личных жертв и тягомотнейшей поденщины, так что иногда хочется все бросить к черту и сосредоточиться на собственной работе, которая в настоящее время беспризорно грудится у меня дома на столе, в коробках, затолканных под кровати, а что до нескольких коротеньких рассказов — те в картотеке, в ящике стола, и его заело напрочь. Но вот только скажу себе: "Может, бросишь все это к черту, Энди?" — встречаю такой талант, как у тебя, и снова кажется, что игра стоит свеч.
Авторы по всей стране плюс конференции, лекции, доклады — конечно, разъезжать приходится гораздо больше, чем хотелось бы. Даже сказать тебе не могу, сколько рассказов и стихов я понаписал в гостиничных номерах и аэропортах. Сейчас, кстати, смотрю в свое расписание и вижу, что в том месяце буду проезжать на машине — от Руфуса рукой подать. Можно бы остановиться, поприветствовать тебя или даже встретиться где-нибудь в городе. Возможно, тебе приятно будет со мною пообедать, выпить чашечку кофе. Надеюсь, я не кажусь тебе навязчивым. Я бы и ракетку прихватил. Ну как?
Чистосердечно
Энди.
Дорогой Дальберг,
По-моему, тебе куда легче было бы располагать к себе людей, если бы ты себя заставил думать еще о ком-нибудь, кроме самого себя. Ты меня подставил под удар. Ты даже представить себе не можешь, какие кучи дерьма на меня сыплются после того, как я опубликовал твой рассказ. Конечно, не то чтоб я жалел, что его опубликовал, но кучи дерьма есть кучи дерьма, и ты мог бы выказать хоть каплю благодарности. Мне грустно и обидно читать то барахло, которое ты без устали мне шлешь. По-моему, тебе пора бы вспомнить: я далеко не юноша. Я вечно в жутком напряжении. У меня шумы в груди. Может, пошел бы ты куда подальше?
Энди.
Стук той стенки кузова спугнул грезы Адама, вдруг прорвал паутину его мыслей, совсем как сложно-круглый узор плетева ткача лесного, раскинутый в росистом блеске над укромной тропкой, вдруг прорывает скучное лицо праздного бродяги. Потом был долгий скребущий звук — это тяжко скользили бревна вниз с грузовика. Звук был знаком Адаму, и еще как знаком, ведь, когда был помоложе и покрепче, он работал на стройке — на миг даже почудилось ему, что снова он на той работе. Вскочил с бугристого, запятнанного тюфяка, чуть ли не ожидая — вот сейчас, сейчас увижу свой тяжелый молот, на стуле, а рядом — сталью подкованные рабочие сапоги. То был, увы, всего лишь новый трюк, какой сыграл жестокий мозг со своим незадачливым владельцем. Три дня уже Адам не ел ничего, ровным счетом ничего, кроме одичалых ягод, которые находил на берегу, он ослаб от голода, ноги у него подкосились, и он плашмя рухнул на пол, с тупым стуком ударясь головой о железную кровать. Фло во дворе слышала этот звук, но решила, что восьмипудовый мешок с кормом для кабанчика рухнул оземь, только и всего, — ей это было как-то ближе.
Адам, наверно, потерял сознание, потому что, когда он вновь открыл глаза, воздух был уже огромно полон гортанным клекотом газонокосилки. Кляня на чем свет собственную слабость, кое-как поднялся на ноги, доковылял до окна. Немой, невыразимый гнев подкатил к сердцу. Она кончала уже пятый ряд, и широкая просека скошенной лужайки скучно протянулась между дорогой и высокой сочной луговой травой. Он узнал девушку на велосипеде, да, он узнал девушку, которая была на велосипеде, когда он ее видел в прошлый раз. Теперь она сидела на высоком сиденье большой зеленой газонокосилки и, вертя запястьем, умело направляла агрегат туда-сюда. Он заметил, что она косит рядами — взад-вперед, что требует полных поворотов машины при окончании каждого ряда, и нет чтоб догадаться, воспользоваться куда более эффективным способом косьбы — кругами, кругами, постепенно убавляя радиус. Покуда он смотрел, трактор вдруг стал, мотор простонал с печалью чуть ли не человеческой и замер, выпустив белый дымок из-под капота двигателя. "О, черт", — прочирикала она, и голос у нее был ясный, чистый голос, звонкий, как вода большого озера, посверкивающего за ее спиной в свежем свете утра. Гибко скользнула наземь. Потом опустилась на четвереньки, вся выгнулась, вся напряглась и — полезла под шасси, высвобождать упрямый ком тернистой куманики из-под ведущего вала. На ней были обрезанные джинсы — он заметил. Заметил сильные икры, мускулистые ляжки, плотные маленькие ягодицы. О, как же все это дразнило, бередило память!
Она на себе заметила его взгляд. Странно жаркий, влажный, будто он ее ласкал глазными яблоками, и она вздрогнула вся: от страха, от удовольствия. Фло была уже не маленькая, да, и она знала, знала этот страшный голод, таящийся во взгляде мужчины, у которого нет женщины. Она на себе чувствовала этот взгляд на пустынных улицах Карни, в Небраске, где совсем еще девчонкой работала на почте, замещая почтальона и тем временем готовя диплом по языку и литературе в университете. О, как давно это было, задолго до того, как медленная смерть матери от рака яичников и несчастный случай с отцом призвали ее назад, на ферму, где ждали ее тягучие дни изматывающего труда, одинокие ночи у себя в светелке за чтением Чосера, и вот теперь еще эти больные куры! И хоть никому, никогда, ни за что она бы в этом не призналась — ей не хватало этих взглядов. Ее странно будоражила мысль, что мужчины, сидя на скамейках и потягивая что-то там из бумажных стаканчиков, перегибаясь с высоких кузовов своих вездеходов и медля у перекрестков на красный свет, ее раздевают на улицах. Она чувствовала, как соблазнительно ремни почтового рюкзака пересекают ее между грудей и дразняще высоко ей задирают юбку. И она знала, знала, что, таинственно воздействуя на расстоянии, вызывает томление и спазмы в телах глядящих на нее мужчин. И теперь, распутывая упрямую куманику и водоросли, обвившие ведущий вал, опять, опять она все это почувствовала. Адам вышел на крыльцо, тяжко привалился к стене.
Она подошла, обтирая ладони о шорты сзади. Встала у нижней ступеньки, посмотрела снизу вверх на него. Заметила шишку у него на лбу.
— Вы ранены, — сказала. Хотела ближе подойти, но что-то удержало, потому что ее настораживал этот стоявший перед нею незнакомец.
Ответил он не сразу, он продолжал смотреть, глазами бродя вверх-вниз по ее гибкому, стройному телу. Она чувствовала, как эти глаза одну за другой снимают с нее одежды. Заметила: вдруг изменились крики чаек.
— Стукнулся просто, — проговорил он наконец.
Тут она разглядела эти ягодные пятна на руках
у него и на губах. Старая индейская легенда ей вспомнилась. И она руки заломила, когда эти глаза вцепились снизу в край ее рубахи, приподняли ее. Чайки орали, словно демоны.
Тьфу ты, господи, говно какое!!!
Фло лежала навзничь в траве высокой, примятой вихрем двух извивающихся тел. Два тела, миг назад сросшиеся, впивавшиеся друг в друга в порыве жадной страсти, теперь лежали порознь, истомленные, пустые. Стреляные гильзы вдруг ей вспомнились, стреляные гильзы, в поле валявшиеся после той охоты на голубей. Глянула на облака, плывущие над головой, — куда, куда плывете вы, куда спешите, облака? Что-то тревожило ее в этом мужчине, в этом месте. Что-то было во всем этом странное. Может, просто потому, что вдруг умолкли чайки, или…