Критическая масса (сборник)
Шрифт:
Десять лет назад за такие деньги еще можно было купить бутылку дешевого пива, а черно-белый слепой котенок размером с некрупную мышь, допискивавший свое на заскорузлой ладони вылезшего рано утром на свет Божий хрестоматийного питерского бомжа, уже имел мало шансов дожить до полудня. «Червонец, мужик, а? – с надеждой прогугнил бомж. – Хороший кот, породистый…». В котолюбителях Скульптор себя особенно не числил, но тут вдруг вспомнил про Жену: она бы… Он быстро сунул в грязный кулак мужика зеленую десятку и, ладонями накрыв, бросился с котенком обратно домой, вдруг болезненно испугавшись, что тот умрет по дороге. Червонец не умер, продержавшись, вероятно, на кончике своей девятой жизни. Скульптор терпеливо вспаивал его две недели молоком из пипетки, пристроил в обувной коробке под самую батарею, а на ночь давал пососать кончик своего мизинца – и тогда, по-щенячьи поскуливая, малыш засыпал, для надежности обхватив его палец крошечными глянцево-черными лапками в белых «рукавичках». Еще белого в нем было – звездочка во лбу, как у теленка, да полоска вдоль животика, а так весь черный и совсем не пушистый, короткошерстный… Словом, Скульптор полюбил Червонца, и оказался для него главным Существом в мире, вроде божества, а Червонец стал ему другом, каким может быть только кот, в отличие от жалкой собаки, которая на самом деле не больше, чем раб…
Скульптор всегда думал, что среди животных, как и среди людей, бывают более и менее одаренные особи – дух Божий
Вот и сейчас, понаблюдав из укрытия за Гостьей, он выскочил знакомиться с приглянувшейся женщиной, заявив о себе без всяких предварительных экивоков: просто и мягко вспрыгнул к ней на колени, не давая опомниться, обхватил за шею лапами и крепко поцеловал в напудренную и нарумяненную щеку: мол, вот он я, принимай, какой есть, ты мне нравишься! Да, конечно, в этом отношении проще быть котом, чем мужчиной… С посторонними людьми Червонец проделывал такое нечасто, блюдя строгий в этом отношении отбор, и отличался осторожностью в оценках: порой долго и пристрастно разглядывал гостя, обнюхивал с вежливого расстояния, прежде чем подставлял бархатную свою башку под осторожную человеческую руку. Влюблялся с первого взгляда, как сейчас, редко, но если уж такое с ним случалось, то взаимности требовал незамедлительной и адекватной. Скульптор испугался: сейчас она как завизжит – да за шкирку его и об стенку от неожиданности! Он подпрыгнул и метнулся на помощь обоим, умоляюще простирая руки и бормоча:
– Пшел, Червонец, чума такая!.. Вы извините, он у меня немножко… Но не кусается… То есть, не царапается… А ну-ка, иди сюда, невежа, сейчас я тебя по ушам! – наказывать, конечно, не собирался, но для виду изобразил негодование.
– Ах, нет! – вдруг почти пронзительно вскрикнула Гостья. – Позвольте ему еще у меня посидеть! Он ведь у вас – чудо! Какое же чудо! Слов нет!
Она на миг отстранила кота, любуясь, а потом вдруг тоже поцеловала – прямо в блаженную его шерстяную морду. И прижала к себе – без всякой ажитации, с искренним чувством.
«Котолюбительница…» – подумал Скульптор с той невольной симпатией, какая всегда охватывает человека, когда он сталкивается с другим, подверженным тем же нежным чувствам к подобным же существам, явлениям или занятиям.
– Вам никогда не казалось, – задумчиво лаская Червонца, проговорила вдруг она, – что лучший друг человека – вовсе не собака? Что в тех есть нечто уж слишком рабское… А вот кошки… Кошкина дружба дорогого стоит, вы так не думаете?
Он как раз именно так и думал, а Гостья в тот момент и не подозревала о том, что попросту мужика – добила, и все в ней, только что казавшееся неприятным, вдруг стало милым ему, причем, как-то именно через кошачью призму… Улыбка хищная – и что же? В ней есть что-то от львицы, а львица разве не хищник? Зато какой красивый! Крупная женщина, не хрупкая, хотя ему всю жизнь полуподростки нравились? Но разве красива тощая – кошка? Наоборот, нужно, чтобы она была гладкая, упитанная, лоснилась вся от довольства, лениво лежала, выкатив сытый бок… Вот точно как Гостья теперь с тяжелой грацией откинулась на спинку кресла, не выпуская из округлых объятий притихшего кота – хоть лепи ее прямо сейчас… Вьющиеся светлые волосы неспешно текут вдоль шеи, роняя на нее по пути золотые завитки, падают на мягкие плечи… Странное дело – а ведь любви с полной женщиной он никогда не пробовал – как-то вдруг с самого начала вбил себе в голову, что сексапильны только худенькие, у которых можно все косточки перебрать, – и поехало… Его Жена до пенсии обладала фигуркой мальчика – собственно, даже не мальчика, а лосенка или там какого другого копытного детеныша… Волосы темные носила пышной гривкой, до острых ключиц… А вот насчет сексуальности… Хм… Гостья, конечно, в этом смысле другое дело: тут опытность сквозит во всех жестах, о которых она сама и не подозревает, что это уверенные жесты сексуально востребованной женщины, которая еще не остановила своего окончательного выбора на определенном самце и охотно, не торопясь, перебирает их, пробуя на зуб… Хотя странно, вроде муж у нее там какой-то, дети… А чего странного – брак, наверное, неудачный, живут только из-за детей, а на стороне оба простодушно погуливают: обычное дело – так что, может, и не против она была бы… Но эта треклятая разница, о которой в последние годы все чаще приходится вспоминать при знакомствах… Сколько ей? За сорок? Черт, вот это плохо – в дочери годится… Хотя, может, ей и зрелые мужики нравятся… Старый конь, как говорится, борозды не испортит: поговорка-то была придумана про это про самое… Скульптор бросил на Гостью быстрый пронзительный взгляд, исполненный уже настоящего мужского интереса.
– А вы с детства кошек любите? – вдруг спросила она, аккуратно отпихивая на коленях кота влево и берясь правой рукой за ложку, чтобы есть суп, не прогоняя влюбленное животное.
С детства…
На Крестовском острове вдоль Морского проспекта до самого начала двадцать первого века стояли блочные с деревянными внутренностями бараки, куда после Победы тесно селили вернувшихся из эвакуации ленинградцев, не нашедших на прежнем месте своих проглоченных войной домов. Вместе с ними Бог весть откуда возвращались в город и обаятельные кошки, чьи родственники были в блокаду подчистую съедены, напоминая по вкусу диетическую курятину. В бараках на Морском они сразу стали полноправными обитателями, исправно неся извечную службу по ловитве еще раньше вернувшихся серых грызунов и воспитанию быстро народившегося в сорок пятом человеческого молодняка. «Дитя Победы» назывался каждый зачатый в сорок четвертом ребенок. В сорок пятом родившись, мягких игрушек не видел он даже во сне и не подозревал об их существовании, зато представление обо всем шелковистом, теплом и ласковом выражалось для него в нежном слове «киса». Дети и коты в длинных и черных, как тоннели, коридорах жили вперемешку – и будущий Скульптор тогда еще раз и навсегда принял их глубоко в сердце – хотя собственного питомца не имел до пятидесяти с лишним лет, до Червонца, то есть…
В бараке номер двадцать родила его мама, которая, не эвакуировавшись из города и чудом вырвавшись из объятий «великомученицы Дистрофеи», всю блокаду служила в частях МПВО, куда была мобилизована начиная с сорок первого и где известная аббревиатура, в строгом смысле означавшая «Местная Противо-Воздушная Оборона», расшифровывалась несколько иначе. «Мы Пока Воевать Обождем!» – радовалась в первые месяцы войны молодежь, не угодившая на фронт, а вместо этого обязанная нести поначалу не слишком обременительные и малоопасные по сравнению с фронтом дежурства. «Милый, Помоги Вырваться Отсюда!» – так стали расшифровывать уже с конца октября… Маме Тане никто не помог – милого у нее еще не было – и она честно оттрубила все девятьсот дней, кошек к декабрю научилась свежевать и кушать за милую душу – пока их еще можно было отловить в городе, конечно… Все, кто шевелился, а не только МПВОшники, стали большими спецами по тушению зажигательных бомб и даже ухитрились породить бесхитростный анекдотец: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные в разных кварталах». Не мудрено: фугаска-пятисотка превращала семиэтажный дом в кучу пыли и щебня за пару секунд, в то время как зажигательные виртуозно тушились бдительными дежурными – пока те могли двигаться, конечно. Потом уже не всегда тушились, и над морозным городом все чаще и чаще вставали тусклые, медленные оранжевые зарева… Другая шутка – «Выходя из квартиры, не забудьте потушить зажигательную бомбу» скоро утратила актуальность: без крайней нужды – то есть, за хлебом и водой – уже старались дома не покидать, игнорируя даже бомбоубежища, где как раз, прошив дом насквозь, часто и разрывались фугасные бомбы (вовремя не обменянные на зажигательные, конечно)… «Превратим каждую колыбель в бомбоубежище!» – кинул кто-то в массы еще один народный лозунг… И превратили, и выжили. В дом, где жила мама Таня – тогда едва перешагнувшая порог совершеннолетия девчушка – в феврале угодила не пятисотка, а тонная. Завал никто даже не пытался разбирать – поэтому тел своих больных родителей она так никогда и не увидела, а в сорок четвертом, выйдя замуж за демобилизованного бойца и оказавшись с ним в комфортабельном по тем дням бараке, от вернувшейся из Свердловска бойкой плотно сбитой девушки-хохотушки услышала: «Блокадница, говоришь? Ой, не надо ля-ля! Все блокадники на Пискаревском кладбище лежат!». И не нашлась, что ответить. Танечка почувствовала себя виноватой в том, что выжила…
И в том, что муж у нее – инвалид войны, от которого осколок словно отгрыз сверху кусок наискось вместе с плечом и рукой – отгрыз и выплюнул остаток по причине крайней худосочности. Иначе, как «Огрызок», отца Скульптора в бараке и не звали – впрочем, недолго: только и хватило мужика, чтобы наскоро, без чистовой отделки, слепить молодой жене ребеночка. Воевал он на Ленинградском фронте, внутри кольца, потому так до госпиталя и не узнал, что ППЖ – это, вообще-то, Походно-Полевая Жена – там, за кольцом, на фронтах, где ели. А у них, где котелок «балтийской баланды», сваренной из четырех банок шрот – со шпротами не путать! – и горстки ржаной муки, делился на двадцать рядовых и сержантов, считали ребята вполне искренне: Прощай Половая Жизнь – вот как это переводится… Потому, кое-как залатанный, только сына сделал – сгоряча, не иначе, даже глянуть не дождался – и отошел. Туда, где и туловища у всех в целости, и конечностей полный комплект – и, говорят еще, плоды на деревьях растут очень вкусные. Питательные, главное, исключительно… Не какое-нибудь УДП – Усиленное Дополнительное Питание, а если точнее, то – Умрем Днем Позже…
Но некоторые не умирали вовсе – например, мамина школьная подружка Лариска. Уже в апреле сорок второго она с невинной гордостью рассказала Танечке, едва переступавшей по начавшему оттаивать Невскому своими жидкими ногами-тумбами, что в самом начале января ей удалось почти что на законном основании (первая доковыляла) обобрать безголовый труп молодой женщины: голову той срезало снарядом вчистую, причем так аккуратно, что алую кровь толчком выбросило куда-то в сторону, и она вовсе не попала на вытертую беличью шубку, под которой на груди было спрятано главное достояние каждого ленинградца: карточки – две взрослые и две детские, с печеньем… «Умирать-то умирай – только карточки отдай!» – говорилось тогда уже безо всякого стеснения, и обыскивали не только достоверно мертвых – это делали всегда, ничуть не изводя себя никакими нравственными терзаниями, но и, случалось, просто ослабевших и еще, может, сколько-то и протянувших бы на своем недоеденном «попк'e»… Умная Лариса нашла в себе нечеловеческие силы полученные по чужим карточкам продукты не съедать тут же в голодной бессознательности – а экономить две трети, лишь поддерживая шаткие силы – и так обеспечить себе серьезный двойной паек почти до конца обморочного марта, когда нормы выдачи по собственным карточкам ощутимо поднялись – и можно было исподволь начать на что-то надеяться… До самого января сорок четвертого Татьяна растила в себе уверенность, что Ларискин страшный поступок обязательно будет свыше наказан: то ли подруга «угодит в траншею», попав под неожиданный артобстрел среди ясного июньского дня, то ли саму ее жестоко ограбят в начале месяца, и узнает она на собственной линялой шкуре, каково это – без карточек вовсе, то ли просто съест ее изнутри неизвестный, но безжалостный зверь по имени Совесть… Но ничего похожего! Принцип неотвратимости наказания не сработал: наоборот, устроившись летом санитаркой в госпиталь, подруга подкормилась там еще основательней, так что стала и в прямом, и в переносном смысле аппетитненькой девахой, да и суженого себе прямо на рабочем месте отыскала, расписавшись с бравым чубатым краснофлотцем, обратно на фронт после выздоровления не отправленным; до конца войны она ходила счастливая и румяная, а после Победы родила одного за другим двух здоровеньких бутузов. Те двое неизвестных детей, что в стремительно отдалявшемся во времени январе лишились с ее прямой помощью карточек, из своего Рая им тоже не отомстили: мальчишки Ларискины выросли без больших приключений и в свой срок тоже превратились в бравых чубатых краснофлотцев…
А еще рассказывала сыну мама Таня, двумя с войны еще желтыми пальцами удерживая беломорину, докуренную уже почти под корень, что табачок в городе был второй драгоценностью после хлеба, и что курить научались рано или поздно все – и взрослые, и дети. Иначе с ума сойдешь; а покуришь – вроде и мозги на место становятся; на время, конечно – а потом нужна следующая самокрутка… Самый лучший табачок, вспоминала она, двадцати семи лет отроду вовсе без зубов и почти без волос, был в папиросах, называемых любителями «Золотая осень», потому как делался он из сушеных листьев и тряпок – и ничего, курили за милую душу, а мерли – так не от этого… «Золотую осень» еще достать надо было ухитриться, вернее, шли на черном рынке несколько штук за полновесный дневной паёк, выродившийся в «поп'oк» в честь предгорисполкома Попкова, отнюдь не голодавшего…