Критические рассказы
Шрифт:
К звуку у он чувствовал большое пристрастие и часто пронизывал этим звуком весь стих:
Жену ему не умнуй-у Чу! Как ухалица ухает. Трудно, голубчик мой, трудно. Добуду! (думает Наум). Думай-у думу свой-у Слушал имеющий уши, Думушку думал свой-у [197]Это был его излюбленный оборот: «думать думу». Не потому ли он так любил это сочетание слов, что здесь ему были обеспечены по крайней мере три у:
197
отнюдь
— И думу думает она… — Думал я горькую думу… — И невольно думаю думу… — Одумал ты думушку эту… — Думал я невеселые думы… — Лежали, думу думали… — Да ту мы думу думали…
Пронзительным звуком звучит это у в панихидном причитании вдовы:
У-мер, не дожил ты веку, У-мер и в землю зарыт.Впрочем, недолго причитала вдова: Некрасов умертвил и ее. Она замерзла в лесу на глазах у читателя — и критика тогда же увидела в этих строках «сладострастное истолкование ужаса смерти». [198]
198
«День», 1864, № 43, 24 окт., с. 19.
У него была жажда — рыдать над каким-нибудь обожаемым трупом, любя его в эти минуты так набожно, как не любил его при жизни никогда, ласкаясь и как бы прижимаясь к нему, открывая ему всю свою душу, — покойному, а не живому Белинскому, покойной, а не живой матери, — создавая себе из их могил алтари для изливания вечно кипевших в нем слез.
Желтый, обвислый, измученный хандрой, как чахоткой, он вяло поднимался с дивана и нудил себя выйти на улицу, –
Злость берет, сокрушает хандра, Так и просятся слезы из глаз… Нет, я лучше уйду со двора…Уходил и натыкался на гроб и понуро плелся на Волкове, провожая незнакомого покойника, и все осклизлое петербургское утро бродил по осклизлому петербургскому кладбищу, тщетно отыскивая такую могилу, над которой можно отрыдаться, — и, конечно, он не был бы лириком, если бы, когда он рыдал, вместе с ним не рыдала вселенная, и небеса, и деревья, и птицы:
Сентябрь шумел, земля моя родная Вся под дождем рыдала без конца, И черных птиц за мной летела стая, Как будто бы почуяв мертвеца!«Черная птица» была его излюбленной птицей. Если Шелли пел жаворонка, Суинберн — ласточку, Китс — соловья, то Некрасову кого же и петь, как не черную птицу — ворону.
Каркает ворон над белой равниной… Ворон над Яковом каркнул один… Карканье, дикие стоны… Кажется, с целого света вороны По вечерам прилетают сюда…Они каркают, а ему кажется: стонут. Изо всех звуков в природе он охотнее улавливал стоны: «Слышишь дикие стоны волков»… — «Голодный волк в лесной глуши пронзительно стонал»… — «Стонет кулик над равниной унылой»… — «Он (ветер) стоном-стонет над столицей»… —
И знаменитые мужицкие стоны в «Парадном подъезде»:
Стонет он по полям, по дорогам, Стонет он по тюрьмам, по острогам… Стонет он под овином, под стогом…и бурлацкие стоны:
Ей снятся стоны бурлаков На волжских берегах.И вообще тот всемирный человеческий стон, не прекращающийся в течение веков, который звучал у него в ушах непрерывно, от которого он мог спастись лишь в могиле, ибо лишь мертвец, по его словам, не боится
Ни человеческого стона. Ни человеческой слезы, —а живой, даже за несколько дней до кончины, сам стонущий, он и за тысячу верст слышит эти человеческие стоны —
Человеческие стоны Ясно слышны на заре.Когда у поэта сплин, вместе с ним тоскует вся окрестность. Тогда каждая ворона рыдает, как он. Тогда для него что ни предмет, то носитель такой же тоски. Все вещи превращаются в его двойников. Вся природа — множество Некрасовых, источающих из себя ту же хандру:
Уныние в душе моей усталой, Уныние — куда ни погляжу… Что теперь ни встретишь, На всем унынья след заметишь… Бесконечно унылы и жалки Эти пастбища, нивы, луга, Эти мокрые, сонные галки, Что сидят на вершине стога.Не потому он уныл, что унылы они, а они унылы потому, что уныл он. Они только отражения его ипохондрии. Они только зеркала, в которых он видит себя. Именно зеркала, так как для истинного лирика — что такое природа, что такое все вещи, как не тысячи и тысячи зеркал, — целая зеркальная лавка, в которой, куда он ни глянет, он видит только себя? Он видит тучу, он видит клячу, он видит покойника, он видит мокрую галку, он видит каторжника, но все это те же Некрасовы, многоликие воплощения его естества. Во всем мире он не видит ничего, кроме них:
В целом городе нет человека, В ком бы жолчь не кипела ключом, —кажется ему в такие минуты. Он размножился и населил целый город огромною толпою Некрасовых, и вникните в его стихотворения: «Сумерки», «Утро», «Уныние», что это такое, как не каталоги, не перечни целой вереницы хандрящих Некрасовых, которые во множестве разнообразных обличий со всех сторон обступили его.
Вот вывеска, на ней написано: делают гробы… Вот лошадь — она плачет от боли. Вот арестант — его ждут палачи. Вот барка — на ней покойник.
«Чу! визгливые стоны собаки»… — «Чу! рыдание баб истеричное»… — «Чу! женщина поет: как будто в гроб кладет она подругу»… — даже звуки, которые он слышал в то время, и те становились Некрасовыми.
Но эти мучительные образы были бы совершенно беспомощны, если бы их не окрыляла могучая сила некрасовского ритма.
Если бы от всей книги Некрасова не уцелело ни единого слова, а осталась бы только эта мелодия, только напев стиха, мы знали бы и тогда, что пред нами угрюмейший во всей литературе поэт. Каково ему было носить этот ритм в душе? Ведь этим ритмом он не только писал, а и жил, ведь этот ритм есть биение его крови, темп его походки и дыхания.