Кроха
Шрифт:
Обрати внимание на табличку: НЕ КОРМИТЬ. А теперь прошу прощения за вычурную аллегорию. Я называю этого ребенка Францией. Его настоящее имя, подозреваю, давно забыто. Франция, ты же понимаешь, – это тщедушный ребенок, чье питание поступает целиком в голову, а тело остается слабым и истощенным. Его кормят, но от еды растет только голова, а не тело. Он ест не останавливаясь, и он вечно голоден. Голова Франции растет, а тело голодает. И как долго, по-твоему, он так проживет? Долго ли будет жить наша страна? Шшш, уходим. Пора идти дальше. Не будем здесь задерживаться. Ты ничем не можешь ему помочь. Он так оживился, потому что решил, что ты ему дашь еды. Его не интересуют люди, только еда. Пойдем, от этой темной и тесной лачуги мы поднимемся над Парижем, заберемся высоко-высоко, как только сможем. Ты станешь выше на двести семь футов, а потом, когда лезть выше будет уже некуда, мы
Итак, перед тобой собор Парижской Богоматери, Крошка. Это время, застывшее в камне. Величайшая постройка Парижа, самое знаменитое из всех зданий в мире. Мудрейшее и сложнейшее архитектурное сооружение. Не кажется ли тебе, что с этими летящими опорами, торчащими сбоку и сзади, точно множество изогнутых ног, он напоминает гигантского паука, застывшего посреди исполинской и причудливо сотканной паутины Парижа, питающегося его посетителями, что оставляют ему монетки милостыни? Этот собор, в конце концов, – первый заметный объект в этом жутком хаосе. Давай же поднимемся по винтовой лестнице этой каменной цитадели. Я пойду впереди и буду указывать тебе путь за каждым поворотом.
Ты слышишь, Крошка, как эхом отдается мой голос от этих стен? Иногда близко, иногда дальше. Ступени здесь сужаются, лестница поднимается все выше и выше, круг за кругом, до самой верхотуры. Ты можешь видеть в узких закопченных бойницах город, что удаляется под ногами, уменьшается в размерах по мере нашего восхождения. Слышишь, как шумно я дышу, как тяжко клацают мои любимые башмаки о каменные ступени? И ступени теперь все неохотнее позволяют ступать по ним, они выработали свой ритм и хотят убегать ввысь бесконечно, но еще один поворот – и вот мы стоим на самой верхней точке северной башни собора.
Ну вот. Гляди. Вид на Париж с вершины башни. Что тебе сказать? А вот что. Париж расположен посреди Иль-де-Франс, на берегу Сены. Он расположен в сорока восьми с половиной градусов и трех минутах северной широты к востоку от Лондона. Две мили в диаметре, шесть миль в окружности. Если ты присмотришься внимательно, то заметишь, что город имеет форму почти правильного круга. Смотри-смотри, прошу тебя. Париж, ранее называвшийся Лютеция, что означает, ты не удивишься это узнать – город Грязи. Или мы можем его назвать Подземный город. Или, быть может, Лабиринт теней. Или даже Вселенная в миниатюре. Посмотри, это и впрямь так: он живой и весь в движении. Ты можешь видеть его дворцы: вон там дворец Тюильри. Ты можешь видеть его больницы: вон там купола дома Инвалидов. Ты можешь видеть его театры: вон там «Комеди франсэз». И ты можешь видеть его тюрьмы: позади нас жуткие округлые башни Бастилии.
Но что все это значит? Как ты можешь это изучить, как ты можешь все это прочитать, это беспорядочное месиво крыш, это безграничное нагромождение зданий и людей, этот плавильный котел, эту исполинскую сточную яму, эти восемьсот десять улиц, эти двадцать три тысячи домов, где нашли приют семьсот тысяч человек? Все удерживаются в этом городе, сидят под замком, запертым на ключ, и никто не может отсюда выбраться без дозволения – и все они, или большинство из них, стараются выживать, добиваясь для себя лучших условий в этом общем доме, в этой вселенной Парижа!
Но все же… Увы! Слушай меня внимательно, Крошка! Недавно мне открылась ужасная истина: Париж задыхается. Он не может больше жить, не может дышать, он глубоко вздыхает, но воздух не достигает его окровавленных легких. Тебе хочется задать вопрос, Крошка, я же вижу. Все хотят. Ты хочешь узнать, как люди выносят это место, этот мерзкий дом, эту столицу невзгод. Ты хочешь спросить, как же люди дышат этим отравленным воздухом каждый день. Почему люди живут в лужах мочи, почему они выбирают себе для обитания это средоточие нечистот, почему люди, чьи глаза еще способны узреть свет, заточают себя по собственной воле в этой бездне тьмы? Что ж, я отвечу. Все очень просто. По привычке. Парижане связывают себя со всеми этими пороками, потому что это место, смрадное и гнилое, и есть тот самый ад, который мы зовем своим домом. И мы никогда не покинем его, ибо, невзирая ни на что, мы его любим. Мы его любим. Я его люблю.
Здесь наша прогулка завершается. Я стаскиваю башмак и пускаю его по кругу. Приветствуется любое вознаграждение. У тебя нет денег, Крошка? Тогда подари мне поцелуй, о странное дитя Парижа!
И я целовала Мерсье в щеку, и он уходил, а я оставалась на кухне с закрытыми глазами, воображая себя парящей над городом.
Глава тринадцатая
Вечерами я рисовала головы рыб, которых покупала на рынке днем. Я рисовала все-все, и моя стопка пожелтевших листов бумаги быстро таяла. Рисунки я скатывала в трубочку и прятала в глубоком ящике кухонного
Живя безвылазно в доме покойного портного в те далекие времена, можно было уловить сначала едва слышный, как бы доносящийся издалека, треск, скрип зубцов, шорох гигантского механизма, пробуждающегося к жизни. И требовалось сильное желание слышать эти звуки, потому что никого, кроме вдовы и ее сына с портновским метром в руке да тощего доктора-иностранца и его крошки-служанки в доме, где царил траур, не было.
Портновское ателье Пико в ту пору было небольшим предприятием, непритязательным, не способным привлечь внимание клиентов. Люди находят массу разнообразных способов преуспеть в жизни. В городе работали тысячи и тысячи небольших мастерских. На рю де Шьян, как я узнала от Мерсье, отец и сын выдували стеклянные глаза. Куртиус начал вставлять эти глаза в свои восковые головы. На набережной Морфондю была лавка, где торговали ношеными париками: их Куртиус покупал для своих голов. На рю Сансье работала небольшая мастерская, открытая одной дамой из Тулузы, где делали бумажные цветы – такими вдова украсила ателье Куртиуса, которое теперь называли не иначе как салоном. А в пассаже дю Пти-Муан, в небольшом частном ателье, изготавливали из воска бюсты мелких парижских дельцов. Такими вот разнообразными способами люди старались заработать капитал. Тянулись месяцы. Вдова шила одежду для наших бюстов. Однажды, начищая инструменты, я заметила, как вдова взяла в руки бюст и при этом не переставала что-то безостановочно лопотать. Потом она поставила бюст обратно, но не слишком аккуратно, и тот стоял, слегка раскачиваясь взад-вперед.
Куртиус взглянул на шатающуюся голову и воскликнул – о, этот выкрик прозвучал музыкой для моего слуха:
– Так обращаться с изделием может только мясник!
Ну вот, подумала я, это настоящий доктор Куртиус! Но он внезапно осекся, и лицо его перекосилось от ужаса. Вдова ни слова не сказала, она не поняла выкрика на немецком, но отлично расслышала гневную интонацию – и разрыдалась. При виде ее слез Куртиус тоже расплакался, и вся комната наполнилась их всхлипываниями. Печаль омрачила ее лицо, она задыхалась, сынок тут же подскочил к ней. Портной скончался всего несколько недель назад, напомнила я себе, горе еще не отпустило вдову и еще крепко сжимало ее в объятьях. Больше вдова не выказывала чувств столь откровенно, но в тот момент она проявила свою истинную суть: это была просто обессилевшая женщина, всеми силами пытающаяся выжить.
Потом, промокнув слезы носовым платком, вдова огляделась и, заметив мой взгляд, сразу же догадалась, что я поняла, чему невзначай стала свидетельницей. Уголки ее губ опустились, на лице возникло выражение полного понимания ситуации, и было ясно, что отныне я приобрела себе злейшего врага. Ведь я увидела проявление ее уязвимости и слабости. Впоследствии вдова никогда не выказывала пренебрежения к восковым головам. Поначалу она просто старалась передвигаться между ними чуть более опасливо, но со временем, должна признать, она стала обращаться с восковыми изделиями даже с какой-то нежностью. Похоже, ей наряду с аккуратностью Куртиуса передались тот трепет, с каким он относился к восковым подбородкам и ушам, и та симпатия, какой он проникался к каждой складке воскового лица. Куртиус обожал веки и губы, он самозабвенно замирал над бровями, испытывал восторг от каждой родинки или ямочки на щеке. Если у его прототипа было два-три волоска между ноздрями и верхней губой, пропущенные брадобреем, Куртиус не забывал добавить их к готовой восковой голове. Его не смущало, если на коже лица, с которого он снимал слепок, были лопнувшие сосуды вокруг носа или такие крупные поры, что их было видно за несколько шагов, и не трогало, если у головы косили глаза или кожа блестела так, что для полного сходства требовалось покрыть воск слоем лака и добиться эффекта испарины, Куртиус любил всех своих заказчиков, какая бы внешность у них ни была. Но из всех лиц, его окружавших, чаще всего он видел лицо вдовы, и вследствие постоянного присутствия вдовы вырос его интерес к ней. И она все это наблюдала и запоминала.