Крохальский серпантин. Законы совместного плавания
Шрифт:
И Шура, к моему удивлению, нисколько не обиделась, а весело спросила в трубку, зажатую в моей руке:
– А что мы споем, товарищ механик?
– Биллаж, майн хайлигер хёрц. Раймонд сын Фердинанда мое имя. Все, что вам угодно, – прямо зашелся от удовольствия наш механик.
– Тогда давайте «Расскажите вы
– Вы ясновидящая, Шурочка. Названный Коля стоит рядом и от ревности готов меня проглотить вместе со скрипкой и канифолью.
– Так дайте ему трубку. Он знает, как ее держать, чтобы звук был полнее.
– Век живи, век учись: мы и не подозревали, что наш Коля так эрудирован в акустике.
Хохотал Биллаж, смеялась Шура, смеялись все шоферы в третьем бараке, все диспетчерские и телефонки на линии от Чапеи до Усть-Кои, и даже я улыбался, потому что обижаться на нашего «австрияка» было невозможно, да и гордость от того, что Шура уже не скрывает нашего знакомства тоже ударила мне в голову.
Не смеялся один Сашка Кайранов, зажавший уши над столом, над толстым учебником для шофера 1-го класса, и лицо его было сосредоточенно и хмуро – он как раз бился над кольцевыми диаграммами фаз газораспределения, над видами планово-предупредительных ремонтов, которые после месяца, проведенного за рулем тяжеловоза, зазвучали для него по-новому.
Но когда заиграл Биллаж, – Шурино пение мы, конечно, не слышали, – улыбнулся и Сашка и отложил учебник.
Старик играл истово и вдохновенно, и капельки пота обметали его лоб и залысины на висках. Великое чудо музыки входило в наш непроветренный, пропахший бензином и табачищем барак.
Куда-то в сторону отступили и залатанный пиджачок Биллажа, и расстегнутый ворот его несвежей помятой сорочки, и меховые туфли на босу ногу. Осталась только скрипка и вошедшая в нее тоска бедного юноши, пытающегося вдохнуть ее в цветы, оживить, очеловечить их и сделать гонцами своего сердца к далекой спящей возлюбленной, увы, любящей другого.
Смычок то медленно скользил по струнам, то властно подгонял еще не отзвучавшую в воздухе мелодию, и Биллаж наклонялся, подчеркивая плечом все растущий звук, и казалось, скрипка не выдержит— и ее разнесет к чертям всей этой могучей нарастающей лавиной звучаний.
А наши сердца, грубоватые и простые, как бубны, сердца рядовых всевеликой шоферской вольницы, словно стая пегих голубей-турманов за шестом своего владельца, то взмывали ввысь и кружились там высоко в небе, верные приказу смычка, то спускались до самого конька закопченной гаражной крыши.
Когда механик кончил играть, по мембране защелкали клевки далеких аплодисментов, и, сразу заглушая их, дружным обвалом зааплодировал весь третий барак и все собравшиеся возле его широко распахнутой двери. Без малого весь Веселый Куток сошелся перед нашим жильем на трепещущий огонь скрипки Биллажа.
За сверкающими в сумерках черными вишнями Лидочкиных глаз, холодно и желто, как медная кираса спешившегося кавалергарда, светилась кожанка самого Гребенщикова, никогда в этот поздний час не шлявшегося по двору без особой деловой нужды.
– Вот так-то, молодые люди. Веселиться, как и работать, надо уметь, – вытирая пот со лба огромным трехцветным платком, поучительно и устало сказал Биллаж, за пять-шесть минут игры осунувшийся, словно после сердечного приступа. – И учтите еще: вначале была музыка. Вначале всего.
Конец ознакомительного фрагмента.