Кролик успокоился
Шрифт:
В двухдверной асфальтово-серой «селике», которую они с Дженис осенью запирают в гараж, выкатывая одновременно для поездки на юг «камри-вэгон», он чувствует себя вполне уютно и безопасно, без напряжения скользя по улицам взад и вперед, и мало чей взгляд на нем тут задерживается, правда, проезжая по неспокойному кварталу неподалеку от железной дороги, на угловой ступеньке у входа в какую-то заколоченную харчевню он видит, как смуглокожая пигалица в бумажном свитере, под которым проступают ее скругленные формы, сидя на коленях у своего дружка, щеголяющего голым торсом, хотя весенний воздух еще довольно свеж, то целует его томным, настойчивым, полуоткрытым ртом, то окидывает бессовестно-вызывающим взглядом проезжающие машины. Ее полуголый кавалер накачался, видать, до того, что уже и глаз поднять не может, а девица одаривает Гарри таким взглядом через боковое стекло «селики», что ясно: дай ей волю, испепелила бы его на месте. А, да пошла она!.. Пошел он сам, красноречиво говорят ее глаза. Такое впечатление, что она инстинктивно знает, чем он тут занимается, раскатывая туда-сюда, силясь урвать для себя кусочек из уличной жизни Южного Бруэра, вбирая в себя жизнь молодую, устремленную ввысь, как древесный сок к кроне, тогда как его жизнь уже угасает, все больше оседает книзу.
По всему видно, что жизнь на этих усталых улицах ни на день не прекращала своего естественного биения. Старенькие, вытянувшиеся в ряд типовые дома заботливо перекрашивают,
В двух кварталах от «Бена Франклина», на подступах к горе, под Эйзенхауэр-авеню, в том месте, где она вздымается горбом с деревянными перилами по краям, строители былых времен вручную прорыли здоровенную траншею, по днищу которой в город были протянуты рельсы, те самые, что нынче полностью перестали использоваться, а искусственное ущелье с известковыми стенами превратилось в отхожую яму, куда все кому не лень швыряют банки из-под пива и лимонадные бутылки, а то и набитые мусором мешки и старые матрасы. Бруэр и раньше был городом сомнительных нравов — одно слово, железнодорожный, и в прилегающих к железке кварталах было полным-полно подозрительных личностей, жалких бродяжек, предлагающих за четвертак тут же, на месте, доставить господину удовольствие, присыпанных слоем сажи гостиниц, где карточная игра могла идти несколько суток кряду, баров, где все стекла в окнах по фасаду были в трещинах из-за вибрации, создаваемой проходящими поездами — с милю длиной товарняками с углем, которые идут прямиком через Уайзер-стрит, перекрывая все движение по улице, как в тот раз, когда он и Рут ждали у переезда и неоновые огни давно канувшего в небытие китайского ресторанчика играли в ее разноцветных волосах.
Эти выкрашенные красной краской кирпичи, эти серые облицовочные плиты «под натуральный камень», сами того не сознавая, не раз становились свидетелями многих душераздирающих сцен. В квартале-другом в сторону горы от улицы, где жила Рут, — называлась улица Летняя, хотя жили они там весной, к лету у них уже все закончилось, — Кролик неожиданно въезжает в белый туннель: деревья по обеим сторонам улицы усыпаны белыми цветами, сами деревца молоденькие, с овальными кронами; они, будто облака, сливаются, образуя одну сплошную гряду, а высокая небесная лазурь чуть подсинивает верхние цветки, точь-в-точь как подсинивает она полдневную луну. И там, на самой верхушке, куда больше всего попадает света, уже начинают развертываться первые листики, глянцевые, малюсенькие сердечки — это ему известно доподлинно, поскольку, растроганный изумительным зрелищем, он останавливает «селику» у тротуара, заглушает мотор, выходит из машины и срывает один листочек для подробного изучения, как если бы то был волшебный ключик, с помощью которого можно проникнуть в тайну этого великолепия. По тротуару, вдоль сказочной дубравы, люди-тени катят детские коляски, стоят, болтая с соседями возле крыльца, будто им невдомек, какая над ними, вокруг них неземная красота, уже роняющая наземь конфетти лепестков: счастливцы, они ведь в раю. Он хочет спросить у кого-нибудь, как называются эти деревья и кто ж это посадил их здесь, в кирпичных дебрях Бруэра, — ведь по изысканности они сравнимы разве только с фикусами, обрамляющими бульвары Нейплса во Флориде, но под устремленными на него со всех сторон взглядами он тушуется — он и сам не более чем тень в этом пронизанном лучами света цветущем туннеле, чужак, непрошеный гость из прошлого — и убеждает себя не спрашивать: все равно никто тут ничего не знает, а если и знают, подумают, что он с приветом, раз лезет с такими вопросами.
Оказывается, ответ знает Дженис. Когда он описывает ей свое небольшое приключение, она говорит:
— Так это же брэдфордские груши, их теперь по всему городу сажают взамен умирающих старых вязов и платанов. Эта груша цветет, но не плодоносит и очень вынослива в городских условиях. Ей совершенно нипочем углекислый газ и все такое прочее.
— А почему раньше я их не видел?
— Видел, Гарри, видел. Их по меньшей мере лет десять у нас высаживают. В газете сколько раз писали. Муж одной моей знакомой из клуба работает в городской комиссии по благоустройству.
— В жизни ничего похожего не видел! Прямо за душу берет.
Она вся в хлопотах, готовя к очередному летнему сезону их дом в Пенн-Парке, — моет, протирает, избавляется от зимней паутины, чистит фамильное Кёрнерово серебро, доставшееся ей от мамаши, — и нетерпеливо от него отмахивается:
— Я тебе говорю — видел, просто теперь тебе все видится иначе.
Теперь — то есть после инфаркта. После того, как он чуть не помер. Когда они с Дженис вдвоем, его преследует смутное чувство, будто
— Почему бы тогда уж тебе не помочь Нельсону с магазином? — спрашивает ее Гарри. — Там что-то все дела идут вкривь и вкось.
— Ну вот, очень мне интересно — самой к себе на работу наниматься. И ты же прекрасно знаешь, как болезненно Нельсон реагирует на малейший намек о нашем вмешательстве в его дела.
— Угу, с чего бы это?
Теперь, когда Дженис вновь вернулась в стаю всезнающих кумушек из «Летящего орла», у нее на любой вопрос есть готовый ответ:
— Потому что он рос в тени отца-диктатора.
— Да я сроду не был диктатором. Мной всю жизнь кто хотел, тот и вертел.
— Для него был. В психологическом плане. Ты вон на сколько его выше. К тому же в свое время был прекрасным спортсменом.
— Вот именно — был. Теперь этот прекрасный спортсмен, если верить врачам, должен передвигаться по гольф-полю не иначе как в карте, а вообще самая большая нагрузка, какую он может себе позволить, это ходьба в быстром темпе.
— Кстати, Гарри, ты никакойнагрузки себе не даешь. Я не видела, чтоб ты ходил пешком дальше, чем до машины и обратно.
— Я же работаю в саду.
— Если это можно назвать работой.
Он любит выйти в садик за домом, вечером, перед закатом, — обломать отмершие стебли прошлогодних цветов, вырвать сухие, костяного цвета старые лаконосы и потом сжечь весь этот мусор на костерке, запалив его с помощью последнего номера бруэрского «Стэндарда». Лужайка, когда они приехали, страшно заросла, а клумбы с луковичными следовало бы открыть еще в марте. Подснежники и крокусы отцвели, пока они были во Флориде; у гиацинтов как раз самый пик, тюльпаны набрали рост, но цветочные головки пока еще торчат острыми зелеными шишечками. У Кролика в душе воцаряется покой в этот час — в час, когда дневной свет притухает и в полумраке светится плакучая вишня, каждый цветок словно розовый лютик, а весь ее женственный, всепрощающий, с поникшими ветвями силуэт, кажется, все больше вбирает в себя бледно-неоновый отсвет по мере того, как тени теряют контрастность и удлиняются; революционное преобразование земли что ни день все заметнее, и лоскутки солнечного света все дольше остаются лежать под апрельским небом, исчерченным белыми полосами от реактивных самолетов, которые затем медленно расползаются обледеневшими конскими хвостами, — несколько золотых лоскутков зацепились за косматую форсайтию, там, ближе к соседскому дому из тонкого желтого кирпича, за упрямую тсугу и за самый высокий из рододендронов возле ограды, видный даже из кухонного окна. В одну из минувших осеней Дженис устроила на тсуге кормушку для птиц (несмотря на причитания Дорис Кауфман или другой какой-то хлопотуньи, что бесчеловечно дразнить птичек кормушкой, если вас самих тут зимой не бывает) — пластмассовый шар, слегка наклоненный, как Сатурн, и он, когда вдруг вспомнит, насыпает в нее подсолнуховых семечек. Птичьи кормушки — это у ее матери был пунктик, самой-то Дженис такое и в голову не могло прийти, когда они были моложе и старушка Бесси еще здравствовала. Гены, видать, проявляются постепенно: сколько ни живи, они дают о себе знать. Вот и у Гарри во рту какая-то кислятина — такой же кислятиной несло изо рта у отца, и он сам тогда воротил нос. Папка, папка. Какое желтое лицо у него сделалось перед концом, будто сушеный абрикос. Бесси увешивала птичьими кормушками все провода и жердины в садике позади дома на Джозеф-стрит — чтобы белки не смогли до них добраться. Бук, который рос против их спальни, был объявлен главным виновником их появления: орешки всю ночь со стуком сыплются с него наземь, вот белки на звук и скачут, утверждала старуха, степенно разглаживая юбку и кладя руки на колени с таким выражением на лице, будто Господь Бог для того и выдумал несносных тварей, чтобы только ей досадить. Гарри с симпатией относился к Бесси, а она вон как лягнула его своим завещанием. Не простила ему той истории в пятьдесят девятом. Она умерла от диабета (и вызванных им осложнений в кровообращении) на следующий день после того, как принцесса Диана произвела на свет дитя, принца Уильяма; последнее, что при жизни занимало Бесси, — родится ли будущий король Англии и еще процесс над Хинкли [90] : она полагала, что мерзавца следовало вздернуть на ступенях Капитолия, да, да, прямо среди бела дня, а дать ему уйти от наказания, поскольку он якобы душевнобольной, это форменное безобразие. Больше всего бедняга боялась, что ей, как когда-то ее матери, под конец ампутируют ноги. Подумать только, Гарри помнит, как звали Бессину мамашу. Ханна. Ханна Кёрнер. Трудно поверить, что и он сам когда-нибудь будет, как Ханна Кёрнер, — мертвец со стажем.
90
30 марта 1981 г. в Вашингтоне Джон Хинкли стрелял в президента Рейгана.
Перед наступлением апрельского вечера птицы, большие и малые, заглянув в кормушку, собираются в живое облако — перепархивающее, подскакивающее — попить или помочить перышки в цементном, с голубым дном прудике, который соорудил кто-то из прежних хозяев этого уютного маленького дома из известняка, случайно затерянного среди более импозантных домов Пенн-Парка. Выложенный цементом прудик весь растрескался, но воду пока держит. Точь-в-точь как он сам, думает Кролик, направляя шаги к своему дому, где в окнах горит яркий свет и кажется, что они далеко-далеко и в то же время, как ни странно, совсем рядом; мальчишкой он точно таким же видел родительский дом, когда, наигравшись в «двадцать одно» или «минус пять» с Мим и другими соседскими ребятами у баскетбольного щита, прибитого к стене гаража в тупичке позади их длинного узкого участка на Джексон-роуд, возвращался назад. Тогда, как и теперь, пробуждаясь внезапно от собственных, окрашенных в предвечерний свет мыслей, он вдруг неожиданно оказывался гораздо ближе к источнику яркого огня, настолько близко, что прямо к его ногам через двор протягивалась золотистая полоса; тогда огонь этот был его будущим, теперь прошлым.