Кролик успокоился
Шрифт:
— Мы были тут, в больнице, на приеме у моего врача, — объясняет она, — а Рон-младший прослышал, что ты тоже здесь.
— Да, лег на небольшую, как они тут выражаются, «процедуру», — говорит он и рукой указывает на стул, придвинутый Дженис к кровати и, вероятно, еще теплый от ее внушительного зада. — Рон, видишь там в углу большое кресло? Можешь подтащить его поближе. Оно на колесиках.
— Я постою, — буркает тот. — Мы только на минуту.
Вид у него хмурый, но Кролик, собственно, не просил Гаррисонов навещать его и не намерен расшаркиваться.
— Как угодно. — И он переключает внимание на Тельму: — Как твоездоровье?
Тельма принужденно вздыхает:
—
— Ронни всю жизнь был таким, — заверяет ее Гарри, при том что все трое, кто сейчас находится в этой комнате, нисколько не заблуждаются относительно его любви в кавычках к Ронни Гаррисону, которого он знает с детского сада и приблизительно с тех же пор органически не переваривает. Еще в пятилетнем возрасте это был грязный на язык пакостник, гнусный коротышка, да и сейчас хорош — лысый, как головка причинного места, с клочьями последних волос над большими отвислыми ушами. В старших классах школы и потом еще довольно долго Ронни выглядел здоровячком, но с приближением старости он заметно поблек, на лице появились какие-то провалы, на шее обозначились узлы и жилы. Гарри сообщает ей, как если бы она впервые об этом слышала:
— Дженис тоже ходит на курсы, хочет научиться торговать недвижимостью. Полагаю, для того, чтобы ей было чем заниматься, если я вдруг откину копыта.
Тельмины веки подрагивают, исхудавшая рука с обручальным кольцом на пальце протестующе отвергает саму возможность такого исхода. Чем больше изматывает ее болезнь, тем сильнее становится она похожа на хрестоматийную школьную учителку. Отчасти в этом заключалась забавная пикантность его связи с ней — неприступная внешность и бешеный темперамент в постели, но, быть может, ее подлинному «я» соответствовал все-таки облик учительницы, а то, другое, было только личиной, надеваемой исключительно ради него, — есть же какое-то насекомое, которое умеет выдавать себя за цветок.
— Гарри, никаких копыт ты не откинешь, — говорит она с жаром, со страхом за него. Удивляет его это женское свойство — искренне, по-настоящему переживать за кого-то другого, не за себя. — Теперь каких только чудес не научились творить с сердцем, и латают, и штопают, запросто, как тряпичную куклу. — Она выдавливает из себя слабую улыбку. — Хочешь взглянуть, что у меня есть?
Он думает про себя, что это-то ему хорошо известно — все-все, что у нее есть; но она расстегивает рукав и, заголив руку с характерной для нее вообще легкостью оголять себя, показывает ему тыльную поверхность. Два лиловых синяка на ее истончившемся запястье соединены прозрачной подковкой — пластмассовой трубочкой, которая удерживается плашмя кусочками лейкопластыря, прикрепленными к ее желтушной коже.
— Это мой шунт, — говорит она, с особой внятностью произнося последнее слово. — Он соединяет артерию с веной, и когда мне нужно делать очередной диализ, мы его вынимаем, а меня подключают к искусственной почке.
— Очень мило, — только и может он сказать. Он рассказывает им о своей баллонной дилятации, но он уже сам подустал от этих рассказов, от попыток поведать другим о леденящем душу ощущении, когда видишь темную тень катетера, который, словно змееподобный указательный палец проковыривает себе путь, дюйм за дюймом продвигаясь в самое нутро бледных, подрагивающих очертаний его собственного сердца. — Коронарная артерия могла в любой момент закупориться, и тогда каюк. Остановка сердца.
— Так ведь этого не случилось. Кончай трепаться! — говорит Ронни, отделяясь от стены, на которую
— Для меня все было тоже не так легко и просто, как выглядело со стороны, — говорит ему Кролик. Он переводит взгляд на Тельму, он хочет быть с ней поласковей, ведь она нашла в себе силы пренебречь мужниным гневом, заставила его сопровождать ее сюда. Ее никогда не останавливали опасения унизить Ронни, она дарила Гарри свою любовь безоглядно, и даже сейчас, когда любовники оба сломлены каждый своим недугом, ее близкое присутствие вновь дает ему неповторимое ощущение покоя и защищенности, какое испытываешь подле немногих женщин, благословенное чувство, что с ними ты всегда на высоте, как бы и что бы ты ни делал. — Как ты, Тел? Что врачи говорят? Обещают справиться?
— Аа-а! Конечно, они не скажут ложись и помирай, но организм уже так измотан!.. Сопротивляться ведь тоже можно только до какого-то предела. С болью я еще могла бы смириться и с непроходящей слабостью тоже, но когда отказывают почки, как не пасть духом? Что за радость жить, когда самые элементарные вещи становятся проблемой? Гарри, помнишь то место из Библии, которое нам часто читали в школе на молитвенных собраниях, пока их не отменили, — о том, что всему свое время? Время собирать камни, и время разбрасывать камни? Так вот, я все чаще думаю, что мне время сдаваться.
— Тел, не надо, не говори так, — вмешивается Ронни, вкладывая в эти слова свой, личный, жар. Он тоже любит эту женщину, тоже зовет ее Тел. Гарри приходит в голову мысль, что двое мужчин на одну женщину, и наоборот, пожалуй, совершенно нормальный расклад, точно так же нам одинаково необходимы дни будничные и праздничные, день и ночь. Ронни говорит сердито, раздосадованный тем, что она готова сдаться; майский вечер незаметно поглощает его, делает почти неразличимым на фоне растворившейся в полумраке стены, и мало-помалу начинает казаться, будто Гарри и Тельма совсем одни в комнате, как в те украдкой выкроенные дневные часы, когда слышно было, как бьются их сердца и тормозят снаружи, на извилистых улочках школьные автобусы, или тогда, на Карибах, в их первую ночь, когда они до рассвета не смыкали глаз, а затем, не сговариваясь, будто они были одно целое, провалились в сон, а за окнами, за опущенными жалюзи, уже начинал бледнеть синий тропический воздух и уже смолкало слабое ночное перешептывание пальм. Голос бестелесного Ронни говорит возмущенно: — У тебя трое сыновей, они хотят, чтобы ты жила до глубокой старости.
Тельма лукаво улыбается Гарри, ее лицо проступает бесцветной восковой маской в свете майского дня, угасающего над узорчатыми кирпичными карнизами и трубами, которые отчетливо видны из окна.
— Да зачем им это, Рон? — спрашивает она, поддразнивая мужа, но не отрывая взгляда от лица Гарри. — Они уже взрослые. Все, что я могла, я для них сделала.
Бедный Рон не знает, что отвечать. Может, у него слова в горле застряли. Сжалившись, Кролик приходит ему на выручку:
— Как дела на страховом фронте, Рон?