Кровь человеческая
Шрифт:
— Люблю поработать, особенно поспать. — И улыбнулся с зевком: — Чем, батя, кормить будешь?
— Умывайся дома, — отозвался отец уже из кухни: — в ключе вода нынче шибко студеная. Дашь дуба.
Сергей Дмитриевич любил употреблять стародавние и даже блатные слова. За этим скрывалась неистребимая привычка чуть гордиться тем, что был он когда-то беспризорником и вором, немало хлопот людям доставил, а вот сумел-таки на ноги встать, честно хлеб зарабатывая — и пенсию заслужил. Последние годы работал он на заводе по плотницкой части.
Юрий сбежал
Сергей Дмитриевич распахнул окно в кухне и снова пообещал:
— Дашь дуба, дашь, дохорохоришься!
Юрий тряхнул мокрой головой и улыбнулся отцу — он знал, что тот любуется им и маскирует это грубоватыми шутками.
Они ели со сковородки поджаренную ветчину, и отец будто ненароком перебрасывал вилкой на «Юркин край» нежирные куски, потому что сын жирное не любил. Потом Сергей Дмитриевич налил себе густого чаю, а Юрий нацедил из пузатой банки «гриба», залпом выпил кружку и с удовольствием крякнул:
— Хорош! Настоялся…
Юрка приучен был к грибу матерью, которая глубоко верила, что настойка из этого неведомого гриба, неизвестно откуда взявшегося в маленьком уральском городке, способствует здоровью человека, и уверяла, что ее сын мало болел в детстве только потому, что постоянно употреблял такое диковинное питье.
Отец с сыном вдруг погрустнели. Нет матери — умерла в позапрошлом году. Не помог гриб. Остались в старом деревянном домике одни мужики. О матери они почти не говорили. Даже в вербное воскресенье на кладбище — у ее могилы — не проронили ни слова, а посидели, убрали обветшалый венок, навесили на перекладину креста свежий, пихтовый, и ушли.
Сергей Дмитриевич хозяйствовал в доме сам. Он мыл, варил, копался в огороде, постоянно добавлял кипяченую воду в банку с грибом и бросал туда сахару больше, чем, бывало, жена.
Дел в доме оказывалось много, однако Сергей Дмитриевич управлялся с ними довольно быстро и начинал ждать сына. Он ждал его с работы, с комсомольского собрания, с вечеринки, из кино — и притворялся спящим, когда Юрий, наконец, возвращался. Вскакивал, правда, сразу, как только сын брался за щеколду ворот, всовывал ноги в старые шлепанцы жены, но затем ждал, пока Юрка забарабанит в ворота нетерпеливо, и только тогда шел отворять. И всякий раз ворчал:
— Так ходуном халупа-то и ходит… Эк тебе приспичило!
— Ну и здоров ты спать, — удивлялся Юрий.
— А чего мне не спать? — хмурился отец: — Я свое отработал и отгулял, могу теперь и поспать.
— Верно, — соглашался сын и откровенно признавался: — А я сейчас до того спать хочу, что, пожалуй, и ужинать не буду.
— Ну, это ты брось! — сердился отец и потом, наблюдая, как Юрий в угоду ему через силу жует холодное мясо, грозился: — Я вот твою Ритку поймаю и скажу ей, чтоб она не доводила тебя до полного истребления! Еле ноги волочишь. Дойдет дело до свадьбы, отцу придется тебя на закукорках к невесте тащить. Во-о картина будет! — Он подтрунивал над сыном постоянно. Юрий отшучивался. Убрав посуду, отец садился на крыльцо, сын рядом с ним, и они закуривали.
Сидели молча, смотрели на завод. Даже ночью он виден был с горы, только труб обозначалось меньше и кауперы домен, силуэты огромных цехов уходили в тень заречной горы, сливались с нею. Ночью завод слышнее, и шум его более мерный, слитный и торжественный.
Иногда на отвале вспыхивало зарево — там выливали шлак, а то из бессемера с гулом вылетал густой ворох искр, и темный клуб дыма поднимался к низким облакам.
Наступала тишина.
И заводской шум, и крики маневрушек, и лай собак, и урчание экскаваторов на реке были привычны, словно бы и не нарушали ночной покой, не тревожили сна.
— Ну, я пойду, — говорил Юрий и еще с минуту сидел, ожидая, когда отец встряхнется и скажет:
— Ну что ж, давай — жми. А я еще посижу маленько.
— Папиросы на тумбочке! — уже с кровати кричал сын и немедленно засыпал.
— А-а, папиросы, добре…
Сергей Дмитриевич оставался вдвоем с ночью, немного печальный, но успокоенный тем, что сын Юрий тут, рядом. Сын был рядом, и отец думал о нем меньше. Когда же Юрий бродил где-то по городу, занятый своими необходимыми делами: слушал лекции, смотрел кинокартины, танцевал, провожал девчонок и, небось, тискал их, — Сергей Дмитриевич постоянно тревожился о нем, как мать, бывало.
В темную, заполненную ровным шумом ночь Сергей Дмитриевич невольно начинал сравнивать свою жизнь с жизнью сына.
Вспоминалась Сергею Дмитриевичу хаза — заведение великого вора Эммануила Карловича Луковицкого. Это был интеллигентный мужчина с белыми благородными волосами, с брюшком, с дорогими перстнями на тонких пальцах. Ходил он всегда в накрахмаленной сорочке, с тросточкой и играл на виолончели в оперном театре.
Эммануил Карлович имел маленький особнячок, в котором был великолепно оборудованный подвал: здесь жила небольшая стайка молодых воров, умело отобранная и с высоким профессиональным мастерством вышколенная Луковицким. Беспризорники-подростки, дошедшие с голоду, с отчаяния до мелких краж у рыночных торговок, попав в заведение Луковицкого, жили в полном довольстве.
О, это была настоящая школа, и «работали» там только счастливчики. Ни одного из тех, кто не хотел ужиться с Луковицким или пытался «работать на себя», Сергей Дмитриевич никогда и нигде уже не встречал больше.
Обучал новичков сам Эммануил Карлович — и тут он оказывался истинным артистом, непревзойденным виртуозом. Зеленых, неподготовленных парней Эммануил Карлович никогда не выпускал «на дело». Многими приемами владел «преподаватель» Луковицкий, но вершиной его мастерства были три из них.