Кровь человеческая
Шрифт:
Шест с маленькой крестовинкой. На шесте — пиджак. В боковом кармане пиджака — туго набитый бумажник, нужно вынуть бумажник, не уронив шеста. Затем тот же шест, тот же пиджак, тот же бумажник, но уже с колокольчиком: надо украсть бумажник, или, по-блатному, «лопатник», и не потревожить чуткий колокольчик. И, наконец, последнее, самое трудное и самое страшное испытание: вытащить какую-либо вещицу из кармана «самого»! «Учителя» нужно было выслеживать неделю, две и уловить момент, который затем давал вору право
Если воспитанник не выдерживал экзамена и попадался, Эммануил Карлович голосом базарной торговки кричал: «Вора поймал! Бей!» И тогда били неудачника смертно, как бьют на толкучке. Сам Эммануил Карлович не трогал учеников — жалел свои бесценные пальцы, хазу Луковицкого долго не могли нащупать, но все-таки однажды накрыли. Сергей был уже почти взрослым парнем и ненавидел своего хозяина так, как можно ненавидеть только самого лютого врага. Ненавидел за «чуткость», за «воспитанность», за тонкую жестокость, а главное, за то, что ради него, хозяина, Сергей обобрал сотни людей и, отрабатывая «сладкий хлеб», отдал хозяину множество золотых часов, цепочек, браслетов, денег.
Когда милиция ворвалась в хазу и Луковицкий стал отстреливаться, Сергей ударил его по голове тем самым «испытательным» шестом, который для устойчивости был начинен свинцом, как биллиардный кий.
Давно это было. И было ли? Может, приснилась хаза Луковицкого? Может, это кого-то другого обучали потом в трудовой колонии жить и работать, может, это кто-нибудь другой стоял на границе дальневосточной тайги, а в войну был заряжающим тяжелой гаубицы и громил фашистов? И другой — и все же он самый. Знакомый — и незнакомый. Велика жизнь, сложна жизнь.
К утру на землю опускался реденький стылый туман. От сырости трещали провода высоковольтной линии. Постепенно серел край неба и окоем желтел, накалялся, подпаливая зубцы дальних лесов. Яркую зарю перечеркивала темная полоска той же высоковольтной передачи, которая перехлестывала наискось город и усадьбу Сергея Дмитриевича. Всходило солнце, провода высыхали, треск прекращался. Старик еще прислушивался, ждал чего-то, а сам думал — будить или не будить Юрия? Пусть соберется хоть раз на работу не спеша, по-человечески, а то вскочит, кусок в зубы — и чешет во все лопатки к проходной. «Сегодня он вроде насовсем свободен. Тогда пусть еще поспит, пусть поспит. Сон у него глубокий. Я в юности не спал так. Вор не может спать спокойно».
И сидит на крыльце Сергей Дмитриевич и думает, думает.
После завтрака Юрий начал собираться, надел чистую рубашку, выглаженные штаны. Отец спросил, скрывая недовольство:
— Новая краля?
— Вот еще! — фыркнул Юрий. — Дежурство сегодня у меня.
— Какое еще дежурство?
— На стадионе.
— Да-а, — протянул отец. — Я и забыл, что ты стукачом заделался. Ну-ну, давай лови жулье! Развелось его у нас в городе. Я вон сегодня одного в кармане заякорил.
— Отвел?
— Не-е, зачем у вас, бригадмильцев, хлеб отбивать? — шутил отец. — Я своим методом вора бью — срамлю.
Юрий рассердился, сунул расческу в карман так, что выломился зуб.
— Ну, знаешь, ты или не понимаешь, что вредишь, или…
— Чего-о? — нахмурился Сергей Дмитриевич. — Ты язык-то попридержи.
— Чего мне придерживать язык, когда ты ведешь себя как либерал.
— Кто? Кто? — мелко засмеялся отец.
— Либерал, говорю. Значит — не очень полезный обществу человек.
— Вспомнил бы ты пословицу про яйца, что курицу собираются учить. Ли-бе-рал. Хэх, скажет же, грамотей! Не зря я десять лет тебя учил, не зря за худые отметки ремнем драл. Вон ты слово какое выучил, его, не поемши, и не выговоришь.
Юрий насупился. Между темными бровями его сразу образовалась складка, точь-в-точь как у отца, только еще мальчишеская, минутная.
— Слушай, отец, ты не подумай, будто я тебе мораль хочу читать или что. Поговорим-ка по-мужицки…
— Валяй, — сказал отец и поудобнее устроился на крыльце, готовясь к беседе.
— А! — поморщился опять Юрий. — Вечно ты так, с шуточкой. А жулик на твой юмор чихает и очистит сегодня еще десяток людей.
— Не очистит. Ухватка не та. Дровокол из него может получиться, а вор — ни в коем разе.
Юрий знал, что если отец впал в этот шутливый тон, серьезной беседы не получится.
— Эх, батя, батя… Одиноко, скучно тебе, вот ты и фокусничаешь. Шел бы ты к нам в бригаду.
Сергей Дмитриевич прикурил от папиросы Юрия, закашлялся.
— Жуликов ловить?
— А что? Ты видишь их за три километра. С твоей помощью мы быстро очистили бы город от этого общественного хлама…
— Кудряво говоришь, сынок, — усмехнулся отец. — Карманы очистит, город очистим… — И вдруг ударил сына тяжелой рукой по колену. — Может, у нас с тобой, сын, мораль разная? У меня — старая, у тебя — новая…
— А жизнь одна.
— Жизнь? Что ты еще смыслишь в жизни? Ну, хватит, — поднялся старик. — Пойду картошку копать — это корень всей жизни.
Юрий сердито затоптал папиросу.
— Вот еще с этой картошкой тоже — зачем она тебе? Есть огород, хватит нам его. А ты аж за мост ползешь, мешки таскаешь на себе! Можно сказать, перед лицом общественности меня срамишь. Это тоже метод?
Отец, сворачивая в трубочку мешок, угрюмо произнес:
— Ключ за косяк положь. Денег надо — в кармане моего пиджака пошарь… — И пошел со двора, сутулый, со сморщенной шеей, круго выпирающими из-под рубахи лопатками.
Юрий проводил его взглядом до лога.
— Тоскует старик…