Кровь людская – не водица (сборник)
Шрифт:
— Мать надо слушаться, — согласился Мирошниченко, чувствуя, как под веками накипает боль.
В хате Бондарей суетилась Югина и бабка-пупорезка, которая как раз в эту минуту клала в постель родильницы кусок железа, чтобы всякая порча от дурного глаза шла на железо, а не на младенца.
Свирид Яковлевич, увидав всю эту ворожбу, улыбнулся, а измученная Марийка махнула на него рукой:
— Нечего смеяться, хоть ты и коммунист.
Иван Тимофиевич достает водку, настоянную на калгане и семибратней крови [18] , наполняет чарки, а Свирид Яковлевич склоняется над колыбелькой, где спит маленький, сморщенный,
18
Семибратняя кровь — порошок красного (драконова) камня. (Примеч. автора.).
— Ну как он? — с опаской спрашивает Марийка.
— Красавец! Весь в отца! А носик точеный! — отвечает Мирошниченко, и Марийка облегченно вздыхает: ей все казалось, что у сынка слишком приплюснутые ноздри. — За твое, Марийка, здоровье, за детей! — Свирид Яковлевич опрокидывает в рот чарку и лезет в карман, чтобы бросить новорожденному на зубок, но денег в кармане не оказывается.
— Ничего, Свирид, придешь покачать, — успокаивает его Марийка.
— Охотно, — соглашается он. — А твоему сыну я десятинку своего Левка дарю.
— Что ты, Свирид! Опомнись! — запротестовала Марийка, испуганная таким щедрым подарком. — Это ж земля дорогая…
— Пусть детский надел ребенку и послужит, — отвечает Свирид Яковлевич и быстро выходит из хаты, не в силах сдержать слез: больно уж ослабели у него глаза после смерти Левка и Настечки.
XXXVI
Молча, как с похорон, они лесом возвращались домой, молча несли тяжкий груз пережитого и воспоминаний. Еще утром их мысли были легкими, как утренние облачка, плывущие в зенит на сетке солнечных лучей, а сейчас они льдиной легли на сердце. Капли загустевшей человеческой крови, падавшие на дорогу с подвод, обжигали их мозг, застилали им путь. Человеку всегда страшно бывает постичь, что за его жизнь кто-то платит кровью — мать ли родная, или замученный на чужой работе отец, или неведомый друг, который был смелее, лучше тебя. Многие стараются не думать об этом, будто и правда их хата с краю, и становятся хуже, мельче и в глазах людей, и в собственных глазах.
Пока Данило, крепче прижимая к груди сонного Петрика, мучился, посылая свою благодарность на дальнюю дорогу, по которой, верно, все еще шла, покачиваясь и скрипя, подвода с распластанным Нечуйвитром, Галина погружалась, как в тяжелую вешнюю воду, в глубь далеких лет. Полузабытые и утраченные частицы ее ранней юности, обрывки первого чувства всплывали из этих глубин, искрились в памяти, как иней на придорожных березах. Снова повеяло на нее дыханием тех лет, когда сердце ее склонялось к Нечуйвитру; она почувствовала с новой силой свою вину перед ним и невольно представляла себе, как сложилась бы жизнь, не встань на ее дороге Данило. Вот сейчас она билась бы головой о грядку телеги, падала бы на колени, моля небо и землю сохранить жизнь ее мужу. Но, верно, есть уже кому рыдать над Григорием. Только бы выздоровел! Сегодня в глазах Галины впервые померк образ Данила, и потому она несла в себе уже не одну, а две вины, о которых никто никогда не догадается. Господи, для чего так создано человеческое сердце!..
Придорожные березы стряхивали с крохотных сонных почек холодную росу, а в ее душу падали невидимые слезы, и все же на скорбных губах матери засветилась улыбка, когда на груди у Данила спросонья заплакал мальчуган. И она приняла ребенка из рук отца, как щит от всех тревог.
А ночью, когда утихомирился Петрик и неспокойным сном заснул Данило, она вволю выплакалась от всей души, по-бабьи оплакивая и Григория и свою молодость, сложившуюся, должно быть, не так, как надо. Но стоило мужу шевельнуться, как она замолкла и пролежала так до тех пор, пока вокруг звезд не появился золотисто-туманный ореол. Потом заплакал Петрик, пришлось встать и начать новый день, полный новых забот и новых мыслей.
Она уже готовила завтрак, когда проснулся Данило и улыбнулся ей спросонья, чтобы сразу же нахмуриться: под глазами жены он заметил стрелки густой синевы. Они сказали ему больше, чем слова, и родили неясную тревогу. И он опечалился, впрочем великодушно стараясь прикрыть свою грусть вниманием к Галине. Он лучше знал ее, чем она сама, понимал, что жена все еще оставалась в душе стыдливой девушкой, и побаивался той минуты, когда девичья нежность сменится зрелой женственностью. Это только в юности думается, что любимая не изменится всю жизнь! И на ее пути, как и на пути мужчины, встретятся часы душевного смятения и дурные минуты тайных увлечений, а может, и еще худшего.
И Данило не удивился, когда после уроков жена решительно подошла к нему. На него был устремлен чистый, с едва заметной болью взгляд.
— Говори, Галина, что на душе, — опередил он ее.
Жена покраснела и отвела от него глаза.
— Данило, кто-то из нас должен пойти к Григорию — либо ты, либо я… Может, там ему, бедному, и воды некому подать…
— Я думал об этом. Иди, Галя, ты, — насилу выдавил он из себя.
Она сперва обрадовалась, а потом заколебалась:
— Может, лучше тебе пойти?
— Нет, нет, Галя, все-таки ты женщина.
— Вот сказала тебе, а теперь самой страшновато. — Она доверчиво поглядела на мужа.
— Доброго дела нечего бояться. — Его лицо осветилось улыбкой, а на душу легла тень.
И Галина сразу бросилась к бадейке с мукой, чтобы напечь Григорию коржиков, а Данило молча вышел во двор и побрел в лес, пламеневший на солнце холодным блеском капель…
Перед железными воротами больницы Галю окончательно покидает смелость, и всей ее воли хватает лишь на то, чтобы не заглядывать в будущее Григория, потому что она встречается с ним только в прошлом. С беленьким узелком в руках она печально идет между деревьями к хирургическому отделению, под ногами у ней шелестят большие листья кленов, выговаривая своими подсушенными краями: жив-жив, жив-жив. Значит, жив Григорий! И она снова пересекает мысль, рвущуюся к его будущему.
Облупленные каменные ступеньки ведут в сырую прихожую, где густо навис дух йодоформа и карболки. Худющая плоскогрудая сестра перематывает там старые, прокипяченные бинты, она смотрит равнодушными глазами на посетительницу.
— Вы к кому, девушка?
— К Григорию Нечуйвитру.
— К нему нельзя. — На лице сестры жалость.
— Отчего же? — вздыхает Галина, догадываясь, что Григорию плохо.
— Он тяжелый. Ему нужен абсолютный покой. А вы ему кто будете?
— Я?.. Я его… жена, — вдруг вырывается у Гали.
— Вы его жена?
Сестра перепугалась и смутилась. Она выронила из разъеденных пальцев желтый, застиранный бинт, но даже не взглянула на него, быстро отворила вторую дверь и скрылась. Вскоре в прихожую вышла решительной походкой немолодая врачиха. Она поздоровалась с Галиной, улыбнулась ей усталыми, но жесткими глазами.
— Такая молоденькая — и уже… жена.
И Галина почувствовала, что за этим словом крылось другое: «вдова».
— Скажите, как он?
— Будем надеяться… Кровью истек… Но будем надеяться. Я только на минутку покажу вам его. И прошу вас, держите себя в руках, не плачьте: вы ведь жена самого Нечуйвитра, — проговорила она с почтением.