Кровь людская – не водица (сборник)
Шрифт:
Уже придя к прадеду, который спал под навесом, Данилко вытирал слезы, невольно набегавшие на глаза; здорово дерется, проклятая, у другой за день-деньской уже отлегло бы. «Больно было? — спрашивал прадед Данило, — да ты не обращай внимания, ведь она хозяйка, тяжко работает, нас кормит, пусть себе бьет, а твой отец лентяй и пьяница, его опять прогонят, тогда уж не вылезет из корчмы, мужик он гордый, никому не поклонится, а людям следует кланяться, решпект оказывать, иначе не проживешь, станешь мыкаться, как вот я, среди степи голый, среди людей голодный». Но Данилко уже спал, притулившись к прадеду, спал без всех тех мыслей, которые приходят с годами, спал,
И все весны его детства сливались в одну, прадед казался Данилке колдуном, владыкой степных законов, проникшим во все весенние тайны. И с каждым годом весна приходила все краше, все дружней, зачинал ее своим свистом байбак, просыпавшийся до восхода солнца на Явдоху.
Прадед подмечал, откуда в этот день дует ветер: если с Днепра — рыба будет ловиться, если со степи — взяток хороший у пчел, с низовья — к урожаю; а увидав первую ласточку, следовало кинуть в нее пригоршню земли: «Ласточка, на тебе на гнездо!» Ласточки не улетают в теплые страны, а, сцепившись лапками, зимуют на дне моря, реки или родника.
Потом появлялся голубой первоцвет, и прадед наказывал его побыстрей сорвать и сразу затоптать, приговаривая: «Топчу, топчу первоцвет, дай боже затоптать, другой год дождать», — а кто не успеет — тому на лавке лежать, и первоцвет для Данилки был волшебным троезельем. И Данилко обо всех больных, которые выздоравливали, говорил: «О, уже вылез на первоцвет!»
А первый гром, этот весенний будила, после него земля оттаивает уже насовсем и девушки стремглав бегут к колодцу умыться и утереться красным поясом — на красу, а хлопцы берутся за угол хаты и силятся поднять ее — на силу; и только после первого грома ужинают во дворе, а не в хате. О, первый весенний гром!
На сорок святых, когда день сравняется с ночью, нужно отнести учительнице в школу сорок бубликов. По хатам пекут из пшеничной муки жаворонков с клювиком и крылышками; вся школьная детвора тешится этими жаворонками, но у Данилки ячневый жаворонок, и мать плакала: не нашлось и горсти пшеничной муки. Данилко не понимал этой печали и с гордостью показывал всем школьникам своего хорошенького жаворонка, тюрлюлюкал за него, сделал ему гнездышко, а крылышки какие были ладные, о, мама такая, она уже сделает жаворонка, всем жаворонкам жаворонок — настоящий! А в животе у него запечена травинка, и она сладкая как мед; школяры побогаче давали уже за него целый городской бублик, но куда там. Разве в городе видали когда-нибудь такого жаворонка?
Данилко посадил его перед собой на парту и, записывая урок в тетрадку, то и дело с нежностью взирал на своего красавца, который сидел, как живой, рядом с чернильницей, искоса поглядывая на тяжкий Данилкин труд, и дело кончилось тем, что Данилко выменял своего жаворонка на целых пять пшеничных и унес их домой за пазухой: и мама попробует пшеничного жаворонка, и дед Данило, и пьянчужка отец, и он, Данилко, да и сестрица Устя пососет один — зубов-то у нее пока нет!
А на Олексия Теплого сосед выносит из погреба на солнце пчел, и как им не одуреть от радости: выползет тебе этакое квелое из колоды, обогреется на солнце и давай летать, даже в глазах зарябит, на них глядючи, и вскоре целые рои летают над пасекой, а сосед кадит ладаном; а там на носу и средокрестная неделя, когда великий пост ломится пополам, и старые люди говорят, что даже хруст слышится.
В хате холодно, хлеба нет, одни лепешки да квашеные бурачки, мама повернула Данилку к иконам и молится: громко читает молитвы, чтобы Данилко их повторял, а Данилко все прислушивается, не хрустнет ли эта среда средокрестная, когда пост ломается надвое, но хруста что-то не слышно, и молитве уже конец; тогда Данилко с истовым вдохновением молится один — той излюбленной молитвой, которой научил его прадед Данило: «Дай мне, господи, картошки, киселя и разум добрый».
В вербное воскресенье прадед возвращался из церкви рано и свяченой вербой сгонял Данилку с печи: «Верба хлест, бей до слез! Не я бью, верба бьет. Через неделю пасха, будь высок, как верба, здоров, как вода, и богат, как земля!» Потом свяченую вербу кладут за икону, это вернейшее средство, когда ребенок хиреет, желтеет и сохнет. Тогда мать варит эту вербу, а воду сливают в корыто и в полнолунье купают малую Устю, приговаривая: «Месяц Адам, имя тебе Авраам! Подай тела на эти кости, а не дашь — прими мощи!»
Прадед Данило выходил на самую середину двора, на свет месяца, и посмеивался: «Корову тебе нужно, девка, а!»
По вечерам девушки, усевшись в кружок или в ряд, поют веснянки, а хлопцы не смеют подпевать: это девичье дело — весну славить. Девушки поют: «Уже весна, уже красна, со стрех вода каплет, вода каплет, вода кап-лет. Молодому казаченьке дороженькой пахнет, дороженькой пахнет, дороженькой пах-нет». И за работой и на досуге, на господских ли полях или на своих горемычных, натощак и пообедав, после голодной зимы девушки поют и славят весну, а парни толпятся вокруг — таков уже степной обычай: петь повсюду, и вряд ли кто-нибудь в мире так поет, как степняки.
Так среди песен и каторжной работы проходит март и начинается месяц апрель, когда все зацветает: белая береза, подснежники, золотой горицвет и пушистая серебристо-сиреневая дрема. И вишневые сады стоят задумавшись, точно белый плес в нагретой степи, и падают крупные капли, прибивая легонькую пыль, и испаряются, а чумазая и голодная детвора носится под дождем: «Дождик, дождик! Сварю себе борщик в новеньком горшочке, поставлю на дубочке, дубочек качнется, дождик польется».
Данилко укачивает маленькую Устю, и ему нельзя выбежать под дождь, и когда уж она умрет и ее, как взрослую, положат на лавку, дед Данило будет читать псалтырь, словно она в самом деле поймет что-нибудь из этой кожаной книги, потом маме придется напечь вкусных пирогов с картошкой или фасолью, на помин Устиной души, она хоть маленькая и вредная, но все же людская душа, которая без поминок, пожалуй, из хаты не вылетит.
А как сладко пахнет покойник, когда его положат на лавку, в окошко тянутся солнечные руки, прадед Данило читает книгу псалтырь, копошится огонек над свечкой, как пчелка над цветком, пахнет покойником и сосновыми стружками; можно сидеть в уголке и долго-предолго глядеть, как на лавке лежит чужой человек — желтый, как бог на иконе, а над ним летает его душа, и нужно приглядывать за стаканом меда в красном углу, из него душа пьет мед, и меду все меньше и меньше, а души не видать, — какая она была у того дядьки — как жаворонок или как ласточка, а может, как бабочка или большой кусачий шмель.
Пирог с фасолью очень пухлый да вкусный, Данилко уплетает с воодушевлением, не забывая, что это за упокой, а тетка этого умершего дядьки такая дура, совсем не помнит, сколько пирогов дала Данилке, тащи хоть десятый — ничего не скажет, знай голосит с соседками. Очень славно, когда кто-нибудь умирает, — без Данилки дело не обходится: кличут прадеда читать, а правнук идет за поминальщика, так вдвоем и кормятся, а на улице весна, и теплый дождик прибивает пыль, и великий пост уже катится, как орех.