Кровь с небес
Шрифт:
В тот день я метался, как дикий зверь в клетке. Я бы многое дал за возможность выйти из дома, вновь ощутить близость с моей долиной, насытиться сладостью ее покоя, как пчела – нектаром из венчика цветка. Но все напрасно, по-прежнему лил треклятый дождь.
Готовясь ко сну в ту ночь, я потешался сам над собой. Я знал, что в моем ночном фарсе появился новый персонаж, Элиас Танкис, чей свистящий шепот все еще звучал в моем мозгу, и он лишил меня последней капли покоя, которую дождь оставил мне, чтобы я мог поспать. И тогда, лежа с широко раскрытыми глазами и помня, что ни одна живая душа или ее тень не в состоянии мне помочь, я все для себя решил. Я решил не сдаваться, решил не дать себя запугать…
Я лежал и слушал, как дождевые
Жалобное карканье ворон прорывалось сквозь ровный гул ливня, и псы выли, словно волки. Тяжелая мутная луна то и дело натыкалась на вершины холмов.
В упрямстве стихий я разглядел некий порядок, четкий ритм движений, и уже ничто мне не казалось невозможным. И вот уже дождь умерял свой дробный стук, а луна напоминала жемчужину в оправе из гранита. Жалобный вой собак будто призывал меня подняться. Надо было только принять решение, не позволить страху застать себя врасплох.
Я знал, что надо было делать: ехать в Предас-Арбас. Я принял решение, и теперь риск разозлить Руджеро Танкиса становился всего лишь одной из многих опасностей.
Я должен был туда поехать, несмотря на увещевания Поли, который говорил, что это небезопасно, что еще неизвестно, как оно все обернется, и кто знает, как отреагируют тамошние жители…
О так называемых тамошних жителях сказано было немало, и по сей день разное о них говорят. Говорят, что они бьют наотмашь, не дав другому даже рта раскрыть, что они упрямы как ослы и не слушают голоса рассудка. Говорят, что они – отродья и ублюдки, каких в целом мире не сыскать. Говорят, будто у них вместо мозгов камни. Но мне за всю жизнь ни разу не пришлось браться за оружие, и большинство людей, с кем я знаком в этих краях, лучше владеют словом, нежели карабином или стилетом. Или же одинаково хорошо и тем и другим. И пусть никого не удивляет, что в этих краях слово еще что-то значит. Слово дают. Слова лишают. В этих краях сказать – значит сделать. Записать слова – это пустая формальность, которая при заключении соглашения стоит меньше, чем крепкое пожатие двух мозолистых рук. Письменность – это мост, охраняемый эрудитами, они – сборщики подати за проезд по нему. Эрудиты могут записать только то, что уже было выражено устным словом. В этих краях у слов-воробьев подрезаны крылья, и они не вылетают необдуманно, а вот перо подчас макают в симпатические чернила, так что для топора работы не находится. Если когда-либо в этом уголке мира в чем-то кому-то уступили; если когда-либо подчинились чужой логике; если когда-либо и проявили стремление чему-то посодействовать – то сделано это было именно в тот момент, когда вопреки местным нравам стали фиксировать на бумаге все то, что прежде надежно хранилось в памяти и в сердце. Тогда оскорбительной казалась просьба письменно составить договор, брачный контракт, дарственную.
Главной уступкой стал переход через мост письменности, а может быть, это было наивное заблуждение, что ехать по двум колеям – устной и письменной – вполне безопасно. Дело в том, что письменная речь доверяет себя бумаге, а слово – взгляду. Письмена нуждаются в своих жрецах и хранителях, архивах и соответствующем оформлении. Слово же может опереться только на память. Возможно, поэтому самая серьезная опасность – потерять память: это чревато страданиями.
Я усвоил, что путь фразы от головы до пальцев руки – бесконечно долгая дорога, она куда длиннее, нежели путь от мозга к устам. Уж я-то кое-что об этом знаю. Мне страшно подумать, сколько всего я не сумел записать, а смог только рассказать, доверившись памяти своих слушателей. Однако у меня уже сложилось совершенно отчетливое представление о том, что я написал, не надеясь взамен ни на что, кроме рассеянного читательского внимания, которое с трудом поддерживают четкие печатные знаки.
Так я решил, что сам являюсь одним из «тамошних жителей»: все, что я не могу удержать в голове, не стоит даже записывать. Я ни о чем не жалею: одному Богу известно, сколько совершенных строк было припрятано где-нибудь в потаенном уголке моей памяти, но так там и осталось. Я ни о чем не жалею: очевидно, эти стихи не были такими уж совершенными.
Возможно, такие, как я, созданы для того, чтобы постараться найти верный способ переходить этот мост, без страха и с надеждой глядя вперед. Переходить – и думать о прошлом, далеком и недавнем, отдавая себе отчет в том, что оно может поддержать и укрепить человека, а может ослабить его. Надо переходить мост с мыслью о том, что письменность – это верная спутница слова, что слова – если, конечно, они были произнесены, – подобно звукам песен Орфея, способны укрощать диких зверей.
– Нужен официальный документ, – постановил Поли. – Мы попросим выдать нам ордер и поедем в этот… как его… Предас-Арбас вместе.
Я рассмеялся. Поли огорченно взглянул на меня.
– Я думал о Христофоре Колумбе, – попытался я объяснить свой смех. – Я вспомнил одну его фразу, над которой всегда смеялся, хотя по сути она скорее грустная. Колумб написал ее в послании к испанскому королю из индийских земель, вернее, из Америки – впрочем, это не важно.
Поли посмотрел на меня как на душевнобольного.
– Эта фраза – о речи, об умении говорить. – Я продолжал одному мне понятный рассказ. – И еще о власти, какой наделяет человека слово. Из нее многое можно узнать о том, как насаждают свою культуру завоеватели. Хотите послушать? – спросил я у инспектора, как будто только теперь осознал, что меня может кто-то слушать.
Поли не нашелся с ответом, впрочем, на это я не дал ему времени.
– Колумб встретил аборигенов, – начал я рассказ. – Поразмыслив, он решил, что их стоит погрузить на одну из каравелл и отправить в Испанию, чтобы показать королю. Но потом его одолели сомнения, поскольку индейцы ни слова не знали по-испански, что могло бы нанести оскорбление не только самому монарху, но и всей культуре Испании, то есть той единственной культуре, которую символизировал король. Времени было в обрез, и Колумб довольно быстро начал понимать, что ничему не успеет научить этих дикарей. Тогда он сел за стол и написал послание приблизительно такого содержания: Буде на то воля Господня, по возвращении я доставлю шестерых из здешних людей к вашим величествам, чтобы они научились говорить. – Я от души захохотал.
Старший инспектор Поли нахмурился, потом попытался изобразить улыбку.
– Вы понимаете? – не сдавался я. – Он не написал: чтобы научились говорить по-испански, он написал именно так: чтобы они научились говорить.
– И что бы это могло значить, если быть более точным? – остудил мой пыл Поли.
– Да так, ерунда, ничего… – сдался я наконец.
Если уж быть совсем точным, я хотел сказать, что на этой земле все мы – люди.
А еще я хотел сказать, что в наших краях прав тот, кто находит верные слова, а не тот, кто их громче выкрикивает, и уж совершенно точно не тот, кто вывешивает слова, напечатанные свинцовой краской, на перекрестках для всеобщего ознакомления.
Слова легли в основу устройства нашего общества, всего, до мельчайшей детали; мы построили, при помощи слов, цивилизацию обтесанных камней и всеобщих законов. Не на словах, а при помощи слов. Письменность появилась позже, ее привезли в трюмах финикийских или римских кораблей. И письменность эта была постыдной. Единственно возможной и постыдной.
Поли не мог знать всего этого. В тех краях, откуда он родом, человек, не умеющий писать, – просто безграмотный. В тех краях, откуда он родом, письменность – это абсолютная ценность, она – гарантия цивилизации. Что еще сказать?