Кровь
Шрифт:
— Они еще только начались, эти четвертые сутки, — возразил Рикке. — Можете навести справки. Где угодно. Даже на кладбище. Еще раз потревожите — пристрелю!
Попятились, ушли, бормоча извинения. Марта рассмеялась. Девчонка была смелости необычайной. К девяти утра вприпрыжку бежала на курсы противовоздушной обороны, отмечалась и спешила домой, забиралась к нему под одеяло, требуя пылкой, блиндажной, будто под обстрелом, любви, когда все ходуном ходит. Каждую ночь выли сирены, сгоняя гамбуржцев в бомбоубежища, для Марты вой этот был сигналом: продолжим! Боялась она только родителей, но тех эвакуировали на юг вместе с заводом. Лучшее место для любви — просторная супружеская кровать, но как раз на ней и не решалась Марта исполнять гражданский и патриотический долг немецкой женщины, девичья же кроватка ее так узка, что еле вмещала Рудольфа. Перебирались на диван, но, бывало, просыпались утром на полу. Чтоб польстить фронтовику, Марта притворно скулила: я устала, во мне все болит, я вымотана, а тот, внимая капризам врушки-гимназистки, вспоминал рижскую
— Сталинградцы! Ко мне!
В сотне отпускников нашлись такие, и они, расталкивая нерешительных, приблизились к нему. Выслушали боевой приказ. Пять минут оставалось до отхода берлинского поезда, когда из всех заранее сделанных дыр пакгауза выскочили сталинградцы, оглушили жандармов, скрутили их и, прикрываясь товарняком на путях, побежали к берлинскому экспрессу. Надо бы — для верности и страховки — разнести в дым весь вокзал, но, с грустью признал Рикке, на такое способны только русские, эти учинили бы какой нибудь сибирской станции полный разгром.
Останавливать экспресс, перепроверять документы полиция не решилась, и в Берлине Рикке благополучно пересел на гамбургский поезд. В гостинице так и сяк крутили отпускной билет, номер дали, но предупредили: нужна отметка комендатуры. Как ни странно, была горячая вода, ходили даже трамваи, в ресторане при гостинице не потребовали продкарточек, цены (о, каким провидцем был друг Клемм!) такие, что не по карману начальнику штаба корпуса. Рудольф решил во всем следовать советам Клемма и к Трудель не рваться, надо же все-таки узнать, что за семья, не попахивает ли от нее евреями. Поднялся в номер — и тут же гость: добродушный господин, золотая цепь по жилету, адвокат, хуже того, семейный адвокат, предъявивший какой-то документ. Согнав с лица добродушие и соболезнующе посматривая на Рикке, он с некоторой горечью в голосе сказал, что произошло весьма прискорбное недоразумение. Гертруда Брокдорф вовсе не является супругой господина капитана («Поздравляю вас с присвоением этого звания!»), ибо заключенный в расположении воинской части брак не действителен. Трудель, наивная и глупенькая, письмо с предложением быть чьей-то женой написала в необычных условиях, под диктовку классного наставника и вместе со всеми гимназистками. Насколько ему известно (ворковал семейный адвокат), ни одно послание, за исключением того, что получено Рудольфом Рикке, удовлетворено не было, каждый здравомыслящий воин понимает, что брак слишком ответственное гражданско-церковное состояние, чтоб заключать его заочно. Кроме того, сама процедура была незаконной, ибо полковой пастор Георг Винкель, как стало семейству Брокдорф известно, католик, а Трудель — протестантка. А посему Гертруда Брокдорф супругой Рудольфа Рикке не является, и позвольте, господин капитан, передать вам ваше офицерское жалованье, ошибочно отосланное сюда. И не надо пытаться увидеть Трудель, вместе с семьей она не в Гамбурге, а в загородном доме. Не рекомендуются также какими-либо действия господина капитана, направленные на подтверждение бракосочетания, ибо (господин адвокат понизил голос) у семейства Брокдорф большие возможности, отец Трудель — достаточно влиятельный человек, близкий с многими партийными, государственными и военными руководителями, в частности, лично знаком с известным Рикке генерал-фельдмаршалом Витцлебеном.
Еще что-то говорено было, но Рудольф почти не слушал, потому что испытывал то мерзкое дрожание тела и духа, какое было у него в болотные минуты, когда шел с ведром воды от речки, спиной чуя пули, так в него и не полетевшие. Господин наконец встал, положил на край стола конверт, озабоченно вздохнул, а затем чуть ли не по-дружески подмигнул:
— Как мужчина я понимаю ваше разочарование, вы ведь нацеливались на свадьбу и… сами понимаете. Так я вас обнадежу. Там, в коридоре, вас ожидает очень красивая девушка, с которой вы проведете много гарантированных мною счастливых часов любви… Короче, она ваша…
И господин вышел, в дверях выразительно поведя глазами в сторону. Ошеломленный Рудольф наконец-то сел, в голове крутилась какая-то военнослужебная канитель — об отпускном билете, о госпитале, где надо переосвидетельствоваться. О Гейнце. О Клемме. О матери, наконец. Он забыл даже, брился сегодня или нет. Подошел к зеркалу. Еще один вопрос: в воинской кассе дадут билет в Мюнхен без отметки коменданта? Думал, наверное, вслух, потому что ответ получил немедленно:
— А зачем вам ехать в Мюнхен? Поживете у меня. Здесь, в гостинице, этим делом заниматься нельзя.
Посреди номера стояла девица лет восемнадцати, не больше. Плащик переброшен через руку, шелковые чулочки, кудряшки на лбу. Рудольф догадался, что девица — что-то вроде отступного, эрзац законной супруги.
— А тебе уже приходилось этим заниматься именно в гостиницах?
— Вообще не приходилось. Ни здесь, ни где-либо. Но я уже взяла хорошую консультацию у проститутки, отданной нам, то есть Союзу немецких девушек, на поруки. И я сама вызвалась провести с вами время, как только узнала, что эта гордячка и задавака Трудель обманула вас. Мартой зовут меня.
Рудольф погнал ее прочь. В чемодане — пара рубашек, перчатки, планшетка, все для бритья и какая-то еда: после пятимесячной голодовки в болотах он всегда держал при себе съестное. Шел куда глаза глядят, а сзади перлась эта девица и канючила. Потянула его за рукав:
— А вот и мой дом…Зайдем?
Зашел и остался — до конца четвертых суток. Утром стремительно оделся, едва Марта умоталась на курсы, беспрепятственно взял билет до Мюнхена. Через восемнадцать часов был дома, обнял мать и впервые пожалел, что не получил продовольственный «подарок от Вождя».
12
В 34 м году однажды в августе его срочно вытащили из гаража, заставили вымыться и приодеться получше, задание простенькое, но ответственное: с полшестого вечера до шести быть у таких-то домов на Вильгельмштрассе, держа в руках букет цветов. Не сегодня быть, завтра, но осмотреть место будущего дефилирования надо именно сегодня, чтобы обвыкнуть, притереться к обстановке. Петр Иванович покрутился у зеркала, попетлял по городу, вылез из такси у министерства финансов и вошел в вестибюль «Кайзерхофа», верно предположив, что уж в холле этой фешенебельной гостиницы должны быть цветочные и газетные киоски. Поскольку завтра могли сложиться непредвиденные обстоятельства, на всякий случай решил обследовать и ресторан. Публика чинная, заказы в основном чай, кофе, хорошие вина. С улицы в ресторанный зал не заглянешь, эстрада полукругом, оркестр тихо наигрывал, соседи за столиком — молодая семейная пара, говорившая о спорте и Олимпийских играх, Петр Иванович вникал в каждое услышанное словечко, виду не подавая и готовый с ходу подключиться к теме. Оркестранты удалились на перерыв. Вдруг что-то произошло, стало чуть тише, сидевший лицом к эстраде Петр Иванович скосил глаза вправо и увидел, как по проходу зала идут двое, и один из них — Адольф Гитлер. Время было около пяти вечера, конец августа, светло, потолок зала — стеклянный, пропускает свет неба. Гитлер сел — и три молодчика взобрались на эстраду, оседлали стулья, поглядывая безразлично на публику, проехались взглядами и по Петру Ивановичу. А тот попивал чаек. Отставил наконец чашку, приподнял палец, подзывая официанта. Глянул так, будто и не смотрел, на собеседника Гитлера, запоминая внешность, преспокойно вышел, с удовольствием отметил в вестибюле, что цветы продаются, свернул за угол, невозмутимо прогулялся по Вильгельмштрассе, заодно уж (а вдруг начальство заинтересуется!) зафиксировав автомобили Гитлера и его охраны на Мауерштрассе, после чего добрался до Тиргартена, походил и посидел, полный неясной тревоги, в истоках которой разобрался все-таки. При виде Адольфа Гитлера он испытал ту же подавленность, что и два года назад, когда случайно увидел Иосифа Сталина. Что тот Вождь, что этот — впечатление одинаковое.
Своим начальникам он, поразмыслив, решил: ни слова о Гитлере, потому что три года назад заполнял анкету и о происхождении написал: «Сын сапожника», что было сущей правдой, а кадровик хмыкнул: «Ну ты, грамотей… Пиши: ремесленника… А то у нас сын сапожника — один на всю страну». Так и не сказал начальникам о Гитлере, однако же намекнул: взад и вперед ходить по Вильгельмштрассе — нельзя, район этот не для свиданий с букетом в руке, очень уж он официальный, правительственный. Не вняли начальники здравому смыслу и, наверное, просчитались, а уж свои ошибки они умели замалчивать. Петр Иванович на следующий день все газеты просмотрел: ни строчки о встрече канцлера Германии с кем-либо, — видимо, не государственного значения было чаепитие в «Кайзерхофе». Но для Мормосова стало оно историческим, он с тех пор поверил в себя и девять лет спустя с полным равнодушием посматривал на заткнутый мохом тайничок: я ваших, сталинских и гитлеровских, дел не знаю и знать не хочу, мое время еще впереди, ускользну от вас при первой же оказии!
К лошадям он заглядывал все реже и реже, но все чаще думал о конце войны. 6 сентября поехал на станцию и получил у барышни берестяную трубочку, в ней прятался свернутый лист бумаги, письмо Юзефу Грыцуняку, наверное. Петр Иванович понес его старосте. Тот пришел в возбуждение, бросился к коменданту. В следующую ночь Петр Иванович спрятался за банькой, услышал шум мотора «хорьха», увидел в темноте крадущуюся фигуру, предостерегающе нашептал собаке о беде, которая ожидается от Шакала.