Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо
Шрифт:
Свитка внимательно следил за выражением его лица и видел, как тревожно забегали его глаза по этим косым строчкам.
"Бога ради, где вы и что с вами?" стояло в этой записке. "Эта ужасная неизвестность вконец измучила меня. Я просто голову теряю. Если вы вернетесь в эту квартиру живы и здоровы, то Бога ради, не медля ни одной минуты, сейчас же приезжайте к нам. Все равно в какое время, только приезжайте. Если же нельзя, то хоть уведомьте. Я жду. Ваша Т."
"Мы переменили квартиру. Адрес: Литейная улица, дом № 00".
Свитка подметил, как какое-то сильное движение внутреннего недовольства нервически передернуло лицевые мускулы Хвалынцева.
Он еще раз перечитал записку и молча опустился в кресло, полузакрыв глаза рукою.
Странное дело! В последние дни он даже как-то совсем забыл про Стрешневу. В голове его ни разу не мелькнул вопрос: "Что с ней? Что она думает об его странном отсутствии? Как на нее должна действовать эта томительная
Он почувствовал острый укол укоризны, который нанесло ему его собственное сознание, его собственная совесть. Он ясно сознавал всю глубокую неправду свою пред этой любящею девушкою и в том, что его одолело новое чувство к другой женщине, и в том, что после этой записки следовало бы сейчас же бросив все, лететь к ней, а между тем на такой подвиг он решительно не чувствовал в себе силы. Поехать к ней, успокоить, обрадовать ее, быть таким с нею как прежде, а возможно ли это теперь быть таким как прежде? Притворяться, играть комедию? Но это нечестно, да и к чему ж оно поведет в конце концов-то? Осудить себя за чувство к Цезарине, задушить его, выгнать его вон из сердца, — но опять-таки возможно ли это, когда это чувство, Бог весть как и когда, незаметно и невольно, но так могуче овладело им, когда из-за него он всю будущность, всю жизнь свою поставил уже на карту, когда бесповоротно сказано себе: "aut Ceasar, aut nihil", когда наконец и теперь, после этой записки, после всех колючих укоров совести, после сознания своей неправоты, это проклятое чувство наперекор всему — и рассудку, и долгу, и совести, — вот так и взмывает его душу, как птицу в ясную высь, в неизвестную даль и все заглушает, все уничтожает собою. И посреди этого внутреннего хаоса, в его душе ясно стоит один только яркий и чудный образ Цезарины, с ее знаменем в руках, с ее героическим призванием, с ее обетом полной и беззаветной любви, и вот так и манит, так и влечет к себе словно какой-то сверхъестественной, чарующей силой и симпатией.
— Ну, батюшка, некогда мечтами заниматься! Время и за дело! Давайте-ка сбираться поскорее да рассчитывайтесь с хозяйкой! — настойчиво заторопил его Свитка, и юноша по первому его слову озабоченно захлопотал со своими сборами. Он обрадовался первой возможности ухватиться за какое-нибудь дело, а тем более за дело, не терпящее отлагательства, для того, чтобы этим делом, хотя бы механически, перебить наплыв своих тяжелых мыслей и ощущений, и для того, наконец, чтобы в нем найти баюкающий предлог и оправдание самому себе в том, что не летит тотчас же к Стрешневой по ее призыву. Этими сборами, этим нетерпящим делом он просто вильнул перед собственной совестью, просто думал обмануть себя, стакнуться с самим собою, и все это оттого, что в данную минуту решительно не чувствовал в себе сил исполнить молящую просьбу девушки и сам с собой не решил еще, как быть и что делать относительно ее дальше.
Сборы были не долгие, и часа через полтора Хвалынцев уже переехал на квартиру Свитки. Он решил себе, что во всяком случае надо поехать к Стрешневым. Пришла было ему мысль заменить собственное посещение письмом, и он даже сел к столу и принялся за писание, но дело как-то не клеилось.
"Нет, прямо на словах лучше!" порешил он наконец, бросая перо. "Слова нет, оно тяжело, очень тяжело и ей, и мне будет это объяснение, но все же лучше прямо!.. Надо поехать самому"…
Но решив, что надо ехать, Хвалынцев все-таки не ехал. Все что-нибудь да останавливало, задерживало, мешало ему исполнить это намерение. В сущности же ничто не мешало и ничто, при твердой воле, не могло бы остановить, если бы сам Хвалынцев не рад был придраться к малейшему предлогу, чтобы отсрочить час своего посещения. Все ему было некогда. Утром он говорил себе, что поедет после обеда или вечером. Но тут подвертывался Свитка с каким-нибудь делом, с какими-нибудь наставлениями и инструкциями касательно будущих действий в Варшаве, то надо было брать из университета бумаги, писать прошение об определении в военную службу и отвозить все это к Бейгушу, то вдруг Свитка тащил его за чем-нибудь к Лесницкому или на "литературный вечер", в «кружок» Офицерской улицы, то вдруг графиня Цезарина присылала сказать, что нынче она ждет к себе Хвалынцева обедать, и вот таким образом, глядишь, день и промелькнул, а к Стрешневым все-таки не съезжено.
— Ах, Боже мой, опять!.. Да когда же я, наконец, поеду!.. Ведь нужно, ведь это необходимо! Ведь это подло же, наконец, не ехать! — горько и мучительно посылал себе Константин Семенович укоры, ложась в постель, и вслед за тем баюкал себя твердым решением: "Ну, уж завтра баста! Завтра утром непременно поеду!"
Но наступало завтра, и решение из столь твердого «непременно» переходило в шаткое: "надо съездить"; а тут опять подвертывается препятствующий случай, и "надо съездить" отлагалось до вечера. И так шел день за день. Хвалынцев чувствовал, что относительно Татьяны у него не чиста совесть, а чем дольше тянутся эти проволочки, тем не чище и тяжелее становится на совести, но признаться в этом самому себе, беспощадно обнажить перед собою это нехорошее чувство, назвать его настоящим именем у него духу не хватало. Он как бы старался закрыть себе глаза, забыться, закружиться в каком-нибудь вихре, и не мог: укоряющее чувство, нет-нет, да все-таки колюче больно, до стыдливой краски в лице, вставало перед ним во многие минуты этих дней. Так часто бывает с людьми, которые знают, что им нужно, например, съездить туда-то и сделать то-то, но которым исполнить это почему-либо неприятно или неловко, совестно, тяжело, и они день за день откладывают свое решение, и с каждым днем выполнение данного решения становится для них все труднее, все неловче и тяжелее, тогда как сразу, по первому порыву, оно было бы неизмеримо и легче, и проще, и короче. Так точно было и с Хвалынцевым, и он хорошо чувствовал все это, но… все-таки баюкал и обманывал себя разными оправдательными предлогами, не смея или боясь сознать в себе малодушную нерешительность. Человек всегда склонен думать о себе лучше, чем он есть на самом деле, внутри своей сокровенной сущности.
XXII. Последние инструкции
Однажды утром к двум новым сожителям приехал Бейгуш.
— Ну, поздравляю вас! — с торжествующим видом обратился он к Хвалынцеву. — Письмо уже послано в дивизию вместе с бумагами. Да ведь какое письмо-то, батюшка! Какая рекомендация! Да после этого, знаете ли вы, полковой-то командир пред вами просто на задних лапках станет ходить! Ха-ха!.. Теперь вы, можно сказать, почти уж и определены. Стоять будете в самой Варшаве, при полковом штабе. Ну-с, нижний чин! Что же вы? Извольте встать и вытянуться перед офицером! Руки по швам! — весело шутил он. — Ведь я теперь в некотором роде начальство над вами. А и лихой же солдат будет! Ей-Богу лихой!.. Ха-ха-ха!.. Вот как мы скоро вас обделали! Раз, два и готово!
— Действительно скоро! — удивился Хвалынцев, никак не ожидавший такой быстроты.
— Потому что, батюшка, все это в наших руках, всем мы этим орудуем! — самодовольно похвалился Бейгуш; — а вот вам кстати уж и подорожная готова. Озаботился, батюшка, сам взял, чтобы вас от лишних хлопот избавить! — объявил он, подавая Хвалынцеву бумагу, — а остальные документы все уже посланы с письмом же. Ну-с, довольны вы такой, поистине, воинскою быстротою?
— Я даже и опомниться не успел, — улыбнулся Хвалынцев.
— То-то же вот и есть! А вы только служите своему делу как следует, понимаете-с? — как следует: умно, ловко, деятельно, так только ротик разинете, как увидите с какой быстротой пойдет служебная карьера-с!.. Ха-ха-ха!.. И повышения, и отличия, и все это будет!
— Да я к этому равнодушен, — махнул рукою Константин Семенович.
— Вы равнодушны, да мы-то не равнодушны! — возразил Бейгуш. — Для нас необыкновенно важно, чтобы в ту минуту, когда наступит для нас полное торжество, наши люди возвышались над массами не одним только личным влиянием, но и внешними отличиями. Декорум, батюшка, великая вещь! Декоруму-то ведь массы скорее и охотнее подчиняются. Вы, например, юнкер, а я поручик; и вы, и я, положим, оба имеем нравственное влияние на солдата, но будь-ка вы полковой командир, а я дивизионный — влияние-то наше ведь на сто градусов поднялось бы!.. Будь-ка в головах полковых колонн все наши люди — ге-ге!.. Посмотрели бы вы, что из этого вышло бы!.. Но оно и будет! Оно и будет так! — одушевленно заключил поручик, со всей полнотой и твердостью искреннего убеждения.
— Когда же я могу ехать? — осведомился Хвалынцев.
— Да хоть завтра. Чем скорее, тем лучше. Деньги на дорогу есть?
— Есть пятьсот рублей свободных.
— Ну, на первое время в Варшаве этого будет очень и очень достаточно, а если бы там, сверх ожидания, вдруг понадобились деньги, то я вам перед отъездом дам один адрес и маленький бланк; с этим бланком вы явитесь по адресу, и вам в известной степени будет открыт кредит. Ну-с, а теперь главная суть дела: центр назначает вас членом варшавского отделения русского общества "Земли и Воли". Главная ваша цель — пропаганда в войске, а частности и подробности и вообще указания о своей деятельности вы узнаете уже на месте от председателя. Номинация ваша на эту должность послана уже в Варшаву. Ваше число (Бейгуш вынул свой бумажник и прочел в записной книжке), ваше число, на всякий случай, будет 7,342. Запишите его у себя и запомните. И вот вам еще один адрес, — сказал он, подавая Константину клочок бумажки. — Вы отыщите по нем поручика Паляницу, и когда вы придете к нему, то подайте ему еще вот этот клочок, и это, смотрите, не забудьте же сделать при первой рекомендации, прежде всего. Это очень важно. Да смотрите, не потеряйте его как-нибудь!