Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо
Шрифт:
— Ну, а Данте? а Гомер? — подстрекнул Бейгуш.
— Э, полноте, пожалуйста! — досадливо махнул рукою Ардальон; — что вы про Гомера толкуете!.. Дурак, обскурант! верил в каких-то там богов…
— В каких же? — улыбнулся Бейгуш.
— В каких-с?..
Полояров чуточку замялся.
— Да что вы экзаменовать меня что ли хотите?
— Нет, мне просто любопытно знать, — не более.
— Ну, а я уж такими пустяками не занимался-с. Человеку нашего поколения и нашего развития пожалуй что оно и стыдно бы, да и некогда заниматься подобными глупостями! Хм! говорят тоже вот, что Шекспир этот реально смотрел на вещи! — продолжал он, благо уж имена ему под руку подвернулись, — ни черта в нем нет реального! Во-первых,
— А где это Богемия? — совершенно невинно вопросила вдовушка.
— В Германии, мимоходом буркнул ей Полояров. — А во-вторых, какая же это реальность, — продолжал он, — коли вдруг ведьм повыдумывал да Гамлетову тень еще там, да черт знает что!.. Или вдруг относится серьезно к такому пошлому чувству как ревность, и драму на этом строить! Ведь узкость, узкость-то какая! А дураки рот разевают да кричат ему: гений! гений!.. Плевка он стоит, этот ваш гений!
— Это все не то. Это все праздные речи! — глухим своим голосом вмешался в спор Лука Благоприобретов, медвежевато выползая из своего угла. — И Пушкин ваш, и все эти баре — все это один голый разврат, потому что сама эстетика и это, так называемое, искусство пресловутое — тоже разврат. И всех бы их на осину за это! Вот что-с!
Лука Благоприобретов в совершенно спокойном или в злющемся состоянии обыкновенно молчал, а если и заявлял свое мнение, то всегда очень кратко, почти односложными словами, а то и просто мычаньем. Но когда он оживлялся, что впрочем случалось очень редко, или если его уж чересчур что-нибудь за живое задевало — тогда глаза его начинали сверкать, на хмуром лбу напряженно выступали синие жилы, и весь он так и напоминал собою фанатического отшельника, инквизитора.
— Взгляните-с на дело исторически, — обратился он к Бейгущу. — Где и при ком испокон веков ютилась эта мерзость? Когда наиболее процветало это ваше искусство и чему оно служило? — На содержании у разных аристократов, у разных Медичиссов, да Меценатов!.. Какие сюжеты-с? — Микельанджело вдруг эдакую возмутительную пошлость как "Страшный Суд" изображает; и не в карикатуре, а серьезно-с, трагически! Вместо того, чтобы вести к разоблачению мистификации и предрассудков, он этой картиной еще более запугивает простое воображение, оказывает услугу невежеству и клерикальным эксплуататорам! А все эти Мурильи, Рафаэли и прочая сволочь малюют ангелов, да мадонн, да героев с богами, тогда как у них под носом кишмя кишат такие веселенькие пейзажики, как голод, нищета, народная, невежество масс, рабство и тирания, а они, подлецы, — на-ко тебе! — в небесах витать изволят! Искусство, батюшка мой, только и может жить, что при дворе тиранов! Искусство — это лизоблюдничанье, пресмыканье! Для меня эти слова — синонимы! У народа нормально развитого и свободного никакого искусства нет и не должно быть! А занимаешься искусством, так тебя надо либо в больницу умалишенных, либо в исправительный дом! У свободного народа вместо искусства полезные ремесла должны стоять на первом плане, потому что выделка хлопка или сапоги хорошо сшитые гораздо нужнее народу, они полезнее, а стало быть и выше всех этих мадонн и Шекспиров!
— Н-да-с! И вот если бы ирландцы питались вместо картофеля горохом, — визгливо запищал вдруг, ни к селу, ни к городу, маленький Анцыфрик, — так они были бы и умнее, и богаче, и свободнее! Н-да-с!
— А я из всех искусств признаю одно только повивальное искусство, которому и намерена посвятить себя! — громогласно заявила Лидинька во всеобщее сведение, хотя все и без того знали, что она теперь хочет быть повитухой, как месяц тому назад хотела быть наборщицей, а два месяца назад — закройщицей. У Лидиньки вообще было очень много самых разнообразных, но всегда самых благих хотений.
— Так вот-с и выходит, что ваш «священный» Мицкевич — лизоблюд, в некотором роде! — нахально подступил к Бейгушу ревнивый восточный кузен, которому все хотелось как-нибудь оборвать счастливого своего соперника.
— По-моему выходит только то, что если я чего не знаю, то о том и спорить не буду! — обидчиво вставая с места, возразил поручик. — Я поляк, я патриот, и говорю это открыто и громко, а потому мне дорога каждая строка моего народного поэта.
— О! уж и на патриотизм пошло! — замахав руками, подхватил юный князь Сапово-Неплохово и залился скалозубным, судорожным смехом. — Патриотом быть! ха, ха, ха, ха! Патриотом!.. Ой, Боже мой! до колик просто!.. ха, ха, ха! Но ведь это ниже всякого человеческого достоинства! ха, ха, ха, ха! Какой же порядочный человек в наше время… Нет, не могу, ей-Богу!.. Ха, ха, ха!.. Ой, батюшки, не могу!.. Патриотом!
И князь, сюсюкая и слюнявясь от слезного хохота, снова покатывался на стуле, как будто в слове «патриот» заключался для него талисман неистощимого смеха.
Бейгуш смотрел на него сначала недоумело, а потом с усмешкой грустного снисхождения. На губах у него как будто шевелилось и готово уже было сорваться слово «дурак», но Василий Свитка предупредительно дотронулся до него под столом ногою — и Бейгуш воздержался от всяких изъявлений своего мнения.
— А вот новость, господа! Новость! — возопила Лидинька, вдруг спохватившись с этою новостью, про которую не успела вспомнить ранее. — В некотором роде событие, господа! — Бюхнер вышел! Цена два с полтиной! Кто не купит, тот подлец!
— Всенепременнейше подлец! — авторитетно скрепил Полояров.
— Почему же это так строго? — с улыбкой спросила Стрешнева у Лидиньки.
— Потому, душечка, что только одни материалисты могут быть честны. Об этом вон и в "Современном Слове" так пишут.
— Ну, "Современное Слово" еще не авторитет, — заметила Татьяна.
— Нет-с, как для кого, а для мыслящего реалиста авторитет! И не малый! — компетентно вмешался Полояров, которого все время подмывало, по старой памяти, сказать Татьяне что-нибудь колкое.
— Это доказывает только, что авторитеты бывают разные! — с миролюбивыми целями, снисходительно и мягко помирила их Лидинька.
— Конечно разные, — согласился Ардальон;- для иных вон и Гумбольдт авторитет, пожалуй.
— И для меня в том числе, — с улыбкой заметила Татьяна.
— Ну, а для нас он только прусской службы действительный тайный советник и кавалер! — ответил Полояров, с выразительной презрительностью наперев на свое определение Гумбольдта. — Больно уж он разные крестики да ордена любил, чтобы быть для нас авторитетом!
— Уж вы, кажись, нынче и Гумбольдта отрицаете? — с улыбкой прищурясь на Ардальона, обратился к нему Бейгуш со своего места.
Свитка опять предупредительно толкнул его ногою.
— Отрицаю-с. А что?
— Нет ничего… Я только так… Почему ж и не отрицать, в самом деле?
— Всеконечно-с! — вмешался Малгоржан-Казаладзе, — потому что отрицание — это сила! единственная, можно сказать, сила, а прочее все вздор и гиль!
— Старая истина! — любезно согласился Бейгуш. — В этом роде еще и Репетилов когда-то сказал, что "водевиль есть вещь, а прочее все гиль".
Свитка опять толкнул его ногою, но на сей раз почти напрасно, так как восточный человек не домекнулся в чем суть и подумал, что дело идет вероятно о каком-нибудь литераторе старого времени.
Вскоре после этого Свитка с Бейгушем перемигнулись и взялись за шапки. Вдовушка Сусанна, с самодовольно-ленивой улыбкой выслушивая последние любезности, обращенные к ней тише чем вполголоса, довольно крепко и не без нежности пожала на прощанье руку бравого артиллериста. Малгоржан же, не протягивая руки, удостоил его одним только сухим поклоном. Оба приятеля удалились, далеко не дождавшись окончания "вечера".