Кровью омытые. Борис и Глеб
Шрифт:
— Какая нужда погнала тя, боярский сын?
— Просить вас хочу, продайте мне рыбу царскую.
Артельные рассмеялись:
— Ужли, Георгий, ты мыслишь, что она часто ловится? И для какой надобности она тебе? Ужли батюшку свово угостить намерился? Так боярину Блуду и ершей жалко.
Открылся Георгий старикам, те ему посочувствовали:
— Дело не простое, сами молодыми были, хотя о том уже позабыли. Приходи дня через три, глядишь, на твое счастье, попадется…
Накануне Рождества открыла Улька дверь, а на пороге Георгий, на кукане осетра приволок.
— Обещанное
— Ужли сам изловил?
Замялся Георгий, а Улька ему:
— Не приму я у тебя рыбу царскую, тяни ее матушке-боярыне.
— Коль не возьмешь, то пусть она тут валяется.
И двор покинул…
А на другое утро подкараулил его Аверкий, дорогу заступил, сказал строго:
— Ты, отрок, Ульку не позорь, ино пойдет по Киеву молва недобрая.
Георгий ужом извивался, оправдывался, а Аверкий ему:
— Был бы с тобой княжич, и ему б высказал…
Два месяца провел Борис в седле, всю сторожевую линию объехал и по правую, и по левую сторону Днепра. Осмотрел засеки и острожки по Роси, и по Альте, и по Трубежу. В Киев возвратился с малым утешением, только и того, что велел ратникам острожки подновить и двойным частоколом огородиться.
Ратники по острожкам на малолюдство жаловались, некого не то в засаду выставить, а и стены оборонять в случае набега. Но кого на границу послать? Жизнь там в постоянных тревогах, и деревнями селиться, хозяйство вести несбыточно, печенеги разорят, а народ в полон угонят.
Одно и оставалось, кликать охотников, да на тех смердов, каких на срок деревни выставляли, вся и надежда.
Еще заметил Борис, во многих острожках не успевают предупредительные шары поджечь, просигналить о набеге степняков, чтобы в Киеве успеть полки к границе выдвинуть.
Время в дороге долгое и утомительное, пока в Киев доехал, мысли прыгали, одна другую сменяли. На ум Георгий пришел. Вспомнил, как к Ульке ходили, сазанов печеных ели. Маленькая, глазастая Улька с волосами, словно на солнце выгоревшими, княжичу не приглянулась, а вот Георгию, надо ж такое, в душу забралась.
Борис, кроме матери и отца да еще Глеба, никого такой любовью, как Георгий Ульку, не любил. Неужли и он, Борис, встретит ту, какая к сердцу прикипит?
Великий князь ему как-то сказал:
— Ты, сын, девок вокруг не видишь? Я в твои лета уже не одну наложницу имел и жениться успел. Однако, коли не женишься год-другой, сам тебе невесту сыщу. А потом и Глеба достану. В мать пошли, коли б я Анну у базилевсов не отнял, так бы и прожила одна в своем дворце на Милии…
Отец о женитьбе речь заводил, а Борис себя спрашивал, намерен ли великий князь послать его в Ростов на княжение? И хоть числится этот город за Борисом, но отец, видимо, намерился держать его при себе, в Киеве…
Глеба вспомнил, он Борису часто на память являлся, прежде-то неразрывны были. Как там Глеб в Муроме прижился, повидаться бы. Отписывал, княжество у него-де богатое, но по деревням язычество сохраняется, нередко волхвы народ смущают, случается такое даже в Муроме. Церквей в земле Муромской мало, да и те, какие есть, пустуют. Борис помнил, как Варфоломей поучал:
— Храм без прихода подобен дому без жильцов…
Последнюю ночь перед Киевом Борис провел в избе старого смерда, у которого было три сына, три невестки и внуков, княжич даже со счета сбился, сколько.
Старик страдал бессонницей, сам не спал и Борису не дал, все на разговор княжича вызывал. Так, сидя, Борис и продремал. Только и запомнил, как старик жаловался на трудное житье. Не успели, говорил старик, свежего хлеба поесть, как боярский тиун с полюдьем наскочил.
Из слов хозяина Борис понял, деревня эта на земле воеводы Блуда и за то ему дань платит.
В полдень следующего дня, перебравшись по льду через Днепр, Борис въехал в Киев.
В половине девятого века началось разделение Западной Церкви и Православной Вселенской. Шли споры по догматам веры и обрядам, по церковному управлению и обычаям, но к единству так и не пришли. Воинственная Католическая Церковь с первых же дней разделения повела наступательную политику, Православная — оборонительную.
Особенно рьяными слугами Папы Римского сделались поляки. Они отличались особым рвением. Может, это объяснялось тем, что Польша была восточным бастионом католицизма, дальше находилась Русь, всего-навсего четверть века как принявшая христианство.
Сделавшись королем польским, Болеслав не только способствовал проникновению через Польшу в Западную Русь католических ксендзов и монахов. Отдавая свою дочь замуж за Святополка, Болеслав приставил к ней папского нунция. Предпринималось все, чтобы через туровского князя повлиять на Православную Церковь, заставить ее принять догматы католицизма. Расчет был на то, что Православная Церковь на Руси еще неустойчива.
Уже тогда в верхах Западной Церкви вынашивались планы побудить киевскую Церковь пойти на Унию, соединиться с западной и признать Палу Римского верховным владыкой двух Церквей.
Нервничает Святополк. После возвращения из Киева дня нет спокойного, будто отовсюду враги к нему тянутся. Накинув на плечи короткую меховую душегрейку, он то и дело подходит к печи, греет руки.
Тихо в хоромах, и только потрескивают березовые дрова да сечет по слюдяному оконцу снежная пороша. С вечера разобралась метель. Она не утихла и к утру.
Поправив сползшую душегрейку, Святополк прошелся к двери, снова подошел к печи. Мрачные мысли одолевали туровского князя. Не было веры ни князю Владимиру, ни братьям. Да и откуда ей, вере той, взяться? Вырос в семье нелюбимым, и княжение ему великий князь выделил не от сердца. Отдать бы Новгород после Вышеслава ему, ан нет, Ярославу достался…
И Святополк меряет ногами опочивальню, трет ладонями виски, говорит себе:
— Только бы на великое княжение сесть, а там всю Русь под себя подомну. — Озирается, словно боится, что кто-то услышит. В темных, глубоко посаженных глазах настороженность.