Круги жизни
Шрифт:
Имя Корженевского носят два крупнейших ледника — один на самом северном из тянь-шаньских хребтов — Заилийском, второй — на самом южном из киргизских хребтов — Заалайском. Ты догадываешься, что это имя дали ледникам другие исследователи, но имя величайшей вершине, открытой им, Николай Леопольдович дал сам в 1910 году!
Он познакомился с Евгенией Сергеевной в Оше, она там жила. Люди, не обладающие воображением, вырезают милое имя на скамьях. Николай Леопольдович назвал именем любимой пик и прославил ее на весь мир. Ты скажешь: «Вот пример! Учись!» Мне остается вздохнуть: опоздал родиться, все уже названо. Правда, еще есть безымянные вершины, но по высоте ни в какое сравнение не идут с пиком Евгении Корженевской, их никто и не запомнит. Нет у меня и надежды открыть
В 1960 году, спустя год после смерти Николая Леопольдовича, попав в Ташкент, я навестил Евгению Сергеевну. Ей было под восемьдесят, а она только что вернулась с Сырдарьи, с рыбалки, куда ездила вместе с подругой. Тут же мне и себе она налила по рюмке красного вина, помянуть Николая Леопольдовича. Тогда-то Евгения Сергеевна и сказала мне, что Николай Леопольдович умер, можно сказать, с моей книгой в руках.
Книгу «С вами по Киргизии» я заключил посвящением Корженевскому, «моему школьному учителю». В конце 1958 года, когда книга вышла, сейчас же ему отослал. Николай Леопольдович лежал в больнице, ему делали операцию. Потом долго не выписывали, наконец он приехал домой, приехал в отличном настроении, шутил, смеялся, даже выпил за обедом рюмку вина. Лег на диван, принялся разбирать почту, добрался до моей книги, перелистал, наткнулся на посвящение, взволновался, позвал Евгению Сергеевну, прочел вслух полторы страницы, относящиеся к нему, потом устал, заснул. Когда Евгения Сергеевна, обеспокоенная его долгим сном, к нему подошла, он был мертв.
— Значит, волнение, связанное с… — побледнел я.
— Что вы! Что вы! — замахала руками Евгения Сергеевна. — Врачи сказали, так и должно было быть. Наоборот, вы ему перед смертью подарили радость… — Помолчала и добавила: — Вы не знаете, как редко приходит к людям… Как бы это сказать?.. Не официальная благодарность — ему хватало ее… Не вежливые восторги друзей — этого тоже было с избытком… А такой вот подарок давнего, живущего бог знает где ученика… Личным вниманием мы все не избалованы…
Сказала, и я вспомнил давний случай, свидетелем которого был. Поэт Кочетков Александр Сергеевич однажды позвонил Маршаку: только что прочел сонеты Шекспира в его переводе, было с большим запозданием, как-то так получилось, что первое издание сонетов в руки к нему не попало. Маршака за эти переводы наградили Государственной премией, можно представить, сколько поздравлений он получил. И вот вышло массовое издание. Под свежим впечатлением Кочетков по телефону взволнованно заговорил, как прекрасны стихи. И Маршак на другом конце провода расплакался и, сконфуженный своими слезами, сказал:
— Простите меня! Но за эти два года ни один… ни один из моих товарищей по перу… не позвонил мне вот так просто… просто потому, что я доставил ему радость стихами… Вы первый… Личным вниманием я не избалован…
Когда разговор с Евгенией Сергеевной стал иссякать, я ища, о чем бы еще, спросил: неужели за столько лет на ее имя не было покушений? Неужели ни разу не пытались переименовать пик?
Она улыбнулась.
— Говорили мне, что было такое поползновение, но один умный человек сказал; «Пусть хоть одна женщина возносится над миром!»
Она умолкла, надолго задумавшись, А потом встала и заторопилась:
— Ну, мне надо проверить тетрадки..
— У вас ученики? — удивился я.
— Да, преподаю немецкий язык. Деньги за уроки не беру, так что у меня всегда хватает учеников… — светло улыбнулась, и мы распрощались.
Я уходил со странным чувством, будто со мной произошло необыкновенное. Впрочем, так оно и было: ведь я к самой истории прикоснулся рукой.
Но я еще не все рассказал тебе про школу… В 1923 году мне выделили комнатку и поручили создать школьную библиотеку. В районо дали ключи от подвала, где были свалены книги, реквизированные в годы революции. Перевез все, что мог, долго разбирался в этом богатстве, помню, как выбрасывал «Своды законов Российской империи» — многотомное издание в кожаных переплетах с золотым тиснением. Завел каталог, расставил книги по полкам и стал выдавать. Тут можно было наткнуться на что угодно: от романов графа Салиаса и детективных книжек о Нате Пинкертоне до философских фолиантов. Ницше и Штирнера. В нашей библиотеке участники общегородского школьно-театрального коллектива раскопали старинный водевиль «Графиня Эльвира», в котором солдаты исполняют роли графов и графинь. Есть там сцена, пользовавшаяся неизменным успехом: герой решает кончить жизнь самоубийством, приставляет к груди пистолет, оглядывается за сцену — ждет выстрела, чтобы «упасть мертвым», но с выстрелом не ладится, тогда герой хватает со стола вилку, втыкает себе в живот — в этот миг раздается выстрел. Скажи: ну почему и у нас с тобой так?! Когда я в отчаянии от размолвки с тобой готов умереть, ты взираешь на это с безмятежным спокойствием, но стоит мне вытворить что-нибудь нелепое, только тогда ты спохватываешься! Почему?
В нашей библиотеке было и старенькое Собрание сочинений Генрика Ибсена, по которому готовился я к городской школьной дискуссии «Брандт или Пер-Гюнт?». Большинство выступивших мальчиков и девочек были на стороне Брандта — с его философией сильной личности, готовностью жертвовать всем. Я тоже выступал и был, как догадываешься, на стороне Пер-Гюнта: веселость ставил выше всего!
В комнате этой библиотеки, уединившись, написал я и первое в жизни стихотворение. Ей? Конечно! Вера С., худенькая, «трепетная» (так мне казалось), сидела на второй парте. Посмотреть ей в лицо не решался, как можно глядеть на божество! Если встречал на улице, уже издалека переходил на другую сторону, чтобы не столкнуться нос к носу: ничего не могло быть страшней! Потом плелся за ней далеко позади, натыкаясь на прохожих и прячась за стволами деревьев. По ночам писал ей стихи, но ни ей и никому живому ни за что не решился бы их прочесть.
Только через полгода объяснился. И как! Написал записочку «Я вас люблю», вложив в эти слова, как мне казалось, все неисчерпаемое богатство чувств. Написал так, будто я эти слова открыл и до меня никто никому никогда их не говорил. Передал послание через ее подругу, немедленно получил через те же руки ответ: «Вы мне нравитесь, но сердце мое принадлежит другому»; написано было наспех, на клочке бумаги, оторванной от тетради в косую линейку. Неделю оплакивал свое разбитое сердце, сочинил еще несколько стихотворений, а к концу недели неожиданно обнаружил: остались одни слова. Они, будто скорлупки, были пустые и уже ничего не значили. Тогда сделал вывод, что чувства поддерживаются только надеждой: отними у человека надежду, и все само собою погаснет. Теперь знаю: когда приходит Оно, все «надежды» и «разочарования» лишь игрушки для малышей.
8 апреля. Ташкент
Отличную студию построили в Ташкенте за Комсомольским озером. Походил, поглядел… И всюду сопровождала меня тень Наби Ганиева. Как бы он радовался, если б увидел нынешние ее павильоны! Ведь это он создал первую киностудию в Ташкенте, добывая каждый аппарат, каждый гвоздь, и стал ее первым директором, мечтая открыть своему народу дорогу в кино, и сделался первым кинорежиссером-узбеком, прославив своими фильмами узбекское киноискусство, и выпестовал первые национальные кадры узбекских кинематографистов.
Шестьдесят с лишним лет назад отец Наби Ганиева привел сына в мектеб — мусульманскую школу и сказал мулле:
— Кости у него мои, мясо — ваше. Учите его как хотите. Но если из моего сына не выйдет настоящего узбека, верного сына аллаха, то… Я мясник, я зарезал на своем веку не одну сотню баранов. Убить одного мальчишку мне будет нетрудно.
Спустя несколько лет, в 1921 году, когда Наби Ганиев сбежал из дому учиться в Москву, во Вхутемас, имам потребовал от отца, чтобы тот публично проклял сына в квартальной мечети. Но революция уже начала менять сознание людей, и старик ответил имаму: