Круглые сутки нон-стоп
Шрифт:
Произнеся этот монолог, теоретик раннего хиппизма надел овечью шкуру и головной убор, который он называл «всепогодной мемориальной шляпой имени лорда Китчинера», и пригласил нас провести с ним вечер в кабачке «Middle Earth», что возле рынка Ковент-гарден.
Перед «Средней Землей» стояла очередь (очередь у входа в лондонский кабачок – это невероятно!), но у Ронни, конечно, был там блат и мы пробрались внутрь через котельную.
Внутри всех гостей штамповали между большим и указательным пальцами изображением индейки. Сподвижники Ронни по всему подвалу пускали розовый, желтый, зеленый, черный дымы. Сквозь дымовой коктейль оглушительно врубала поп-группа «Мазутные пятна».
Ронни сбросил шкуру и готтентотский
Наконец мы очутились на поверхности, в патриархальной литературной тишине рынка Ковент-гарден (цветочница Элиза!), среди проволочных контейнеров с брюссельской капустой. Мы долго шли пешком по мокрым тихим лондонским улицам, отражаясь в ночных погашенных витринах всей нашей «бандой» – Аманда, Джон, Ольга, Габриэлла, Николас… Мы говорили о хиппи, о футуристах, о ксенофобии…
Впереди нас шествовали два шестифутовых лондонских бобби, ночной патруль. Встречные спрашивали полицейских, как пройти к «Middle Earth». Те объясняли вежливо:
– Сначала налево, джентльмены, потом направо, однако мы не советуем вам туда ходить, это неприличное место.
Что стало с той нашей компанией образца осени 1967-го? Я их никого до сих пор не встречал, но слышал, что кто-то стал членом парламента, кто-то профессором, кто-то астрологом… Так или иначе, но эти западные молодые люди за истекшее восьмилетие ходили дорожкой хиппи, а Аманда по ней добралась даже до Непала. Однако, кажется, вернулась, защитила диссертацию и родила дитя.
И вот через восемь лет я оказался в Калифорнии, на том западном берегу, где как раз и возникло это странное «движение» западной молодежи.
– Ты видишь? Вот здесь в семьдесят втором году яблоку негде было упасть – повсюду сидели хиппи…
Перед нами залитый огнем реклам Сансет-стрип. Рекламы водки, кока-колы, сигарет. Одна за другой двери ночных клубов. Пустота. Тишина. Лишь идет, посвистывая, ночной прохожий. Постукивают стодолларовые башмаки. Ветерок откидывает фалду отличного блейзера.
… – Ты видишь? Вот здесь, собственно говоря, и появились первые хиппи. Здесь родилось это слово. Раньше здесь яблоку негде было упасть…
Перед нами перекресток Хайтс-Ашбери в Сан-Франциско. Бежит кот через дорогу. На столбе сильно подержанная временем листовка «Инструкция по проведению пролетарских революций в городских кварталах». Открывается со скрипом дверь, появляется сгорбленный человек лет пятидесяти, весь почему-то мокрый до нитки, капли капают с волос, бровей, носа. Скользнув невидящим взглядом остекленевших глаз, тащится мимо.
… – Ты видишь? Вот здесь собирались большие хиппи. Это был big deal! Здесь, возле ресторана, жгли костер, над ним кружились вороны, а из темноты подходили все новые и новые ребята, потому что Пасифик-коуст-хайвэй буквально был усыпан хиппи-хичхайкерами.
Перед нами бывший костер «больших хиппи», забранный в чугунную решетку и превращенный в камин. Мы на застекленной веранде ресторана «Натэнэ», висящей над океаном, в сорока милях от Монтерея. Посетителей много, аппетит хороший, настроение, по-видимому, преотличное. Судя по ценам, клиентура ресторана – upper middle class. А есть ли здесь хоть один хиппи, не считая официантов, одетых а-ля хиппи? Вон сидит старая женщина с очень длинными седыми волосами, с закрытыми глазами, с худым лицом индейского вождя, она – старая хиппица…
Хиппи – кончились! Их больше нет?!
Между тем за прошедшее восьмилетие даже в нашем языке появились слова, производные от этого странного hippie… «Хипня», «хипую», «захиповал», «хипово», «хипари»…
Между тем
Ты, Ронни, наивный теоретик ранних хиппи, детей цветов, провозглашающих власть цветов, разве ты не знал, что на цветок, засунутый в ствол, карабин отвечает выстрелом?
Ты был романтик, Ронни, ты даже в бесовских игрищах хунвейбинов находил романтику. Разве ты не знал, что и молодые наци называли себя романтиками?
Я помню демонстрацию «флауэр пипл» возле вокзала Виктория солнечным ноябрьским днем 1967-го. Лондон тогда поразил меня обилием солнца и молодежи. Как он отличался от литературного стереотипа «туманного, чопорного, чугунного!..» Они ничего не требовали в тот день, а просто показывали себя солнцу и Лондону, свои огромные рыжие космы, банты, галстуки, колокольчики, бусы, браслеты, гитары… Цветы, власть цветов – смотрите на нас и меняйтесь! Грядет революция духа, революция любви!
Не пройдет и года, как «квадраты» в полицейской форме будут избивать «неквадратный народ» и в Париже, и в Чикаго, и в других местах мира.
Месяц за месяцем все больше и больше оранжерея превращалась в костер. Кабинетные социологи, разводя холеными ладонями, объясняли бунт молодежи повышением солнечной активности. В гуще хиппи, в котле, кто-то, но только уж не Аполлон сбивал мутовкой масло, и раскаленные шарики выскакивали на поверхность – воинственные хиппи, «ангелы ада», «городские герильеры», а потом и гнусные сучки-имбецилки, слуги «сатаны» Менсона. Диалектика давала предметный урок любителям ботаники. Хоть расшиби себе лоб о стенки – повсюду «единство противоположностей», повсюду резиновые пули, слезоточивый газ.
Они еще долго бунтовали, забыв про «власть цветов», превращая кампусы в осажденные города, требуя, требуя, требуя…
Тишайший профессор в Беркли рассказывал:
– Тревожное было время, господа, и не совсем понятное. Однажды читаю я лекцию, и вдруг распахиваются в аудитории все двери и входит отряд «революционеров». Впереди черный красавец, вожак. «Что здесь происходит? – гневно спрашивает он. – Засоряете молодые умы буржуазной наукой?» – «Позвольте, говорю, просто я лекцию читаю по тематическому плану.» – «О чем читаете?» – «О русской поэзии, с вашего позволения.» – «Приказ комитета, слушайте внимательно: с этого дня будете читать только революционного поэта Горького, и никого больше!» – «А Маяковского можно?» – «Оглохли, профессор? Вам же сказано – только Макса Горького, и никого больше!» – «Однако позвольте, но Алексей Максимович Горький больше известен в мировой литературе как прозаик, в то время как Владимир Владимирович Маяковский…» Они приблизились и окружили кафедру. Голые груди, длинные волосы, всяческие знаки – и звезды, и буддийские символы, и крестики, а главное, знаете ли, глаза, очень большие и с очень резким непонятным выражением. Нет, не угроза была в этих глазах, нечто другое – некоторое странное резкое выражение, быть может, ближе всего именно к солнечной радиации… «Вы что, не поняли нас, проф?» – спросил вожак. «Нет-нет, сэр, я вас отлично понял,» – поспешил я его заверить… Между прочим, ба, как интересно! – прервал вдруг сам себя профессор. – Вы можете сейчас увидеть героя моего рассказа. Вот он, тот вожак!