Крушение империи
Шрифт:
И как в сущности ему приятны и любы эти молчаливые старушки крестьянки! Этот трудолюбивый, весь день в мерных и мирных заботах, плотник, хозяин дачи, Вилли Котро — такой же дельный работяга, как и все обитатели сельской России; как милы все эти белобрысые, резвые ребятишки, сражающиеся в «городки», удящие рыбу с умением опытных рыбаков, с детства привыкшие обращаться с топором, рубанком, сапожной иглой; все эти хлопотливые, выносливые, берегущие семейный очаг жены бесчисленных Вилли Котро, сидящих — от Балтики до Черного моря и от утраченных теперь польских деревень до Великого океана — на раздольной,
Могла быть, но… так угасла минута идиллической умиротворенности и мечтательности Льва Павловича: надо встать, одеться, приняться за работу, которую не счел возможным бросать даже на отдыхе.
Он протянул руку все к тому же столику, на котором стоял опорожненный стакан из-под молока, взял оттуда верхний, из тонкой стопки бумаги, наполовину заполненный листок и хотел пробежать его глазами: увидеть, вспомнить последнее, что написал еще позавчера, вспомнить и подумать о том, о чем следует еще вот сегодня писать («в газету… передать с Ольгой Дмитриевной… попросить, кстати, аванс под эти заграничные очерки»…), до, начав читать листок, не закончил чтения.
Забыл стряхнуть пепел от папиросы, — он упал на белое пикейное одеяло, и, заметив это, Лев Павлович всполошился, откинул одеяло, вскочив с кровати, стал вытряхивать его, как будто оно и в самом деле могло загореться от пепла.
«Нервы! — осадил себя Лев Павлович. — Проснулся, батенька, сразу же и одевайся».
И, как был в пижаме, всунув ноги в комнатные туфли, он вышел из дачи на крыльцо.
Умывался он тут же, во дворе, за выступом дачного домика. Софья Даниловна, стоя сбоку, слегка наклонившись, поливала из большого эмалированного кувшина, держа его обеими руками, широко расставив ноги — не хотелось облить водой свои кожаные желтые туфли.
— Приятно тебе, Левушка, — правда? Еще хочешь? Сделай одолженье, друг мой, — любовно говорила она.
— Бр-р-р… давай, давай, Соня. Хорошая, холодная, чудная вода!
Тоже расставив широко ноги, нагнувшись, голый по пояс, Лев Павлович подставлял под кувшин чашкой приставленные одна к другой ладони с загнутыми кверху пальцами и воду не подносил к лицу, а, словно озорничал, бросал ее в лицо — в глаза свои, в бороду, в густые усы. Несколько раз он намыливал шею и тщательно, засовывая мизинцы, в уши, промывал их и натирал докрасна. Мокрыми руками он хлопал себя по волосатой, трясущейся жирной груди, тер бока и плечи, просил жену «много, много воды» лить ему прямо на голову.
— Ну, хватит уже! — умеряла его пыл Софья Даниловна, опуская наземь кувшин. — Не простудиться бы, Левушка…
И она нежно похлопывала его по натянувшейся, гладкой спине и, как много лет назад, в первые годы их совместной жизни, щурясь и оглядываясь по сторонам, закусив губу, ласково, украдкой пощипывала его плечи.
— Скорей одевайся, а то соблазнишь всех местных красавиц! Стыдись… отец семейства!
И, отойдя уже, из-за угла дома окликнула его:
— Левушка, Лев Павлович! Мы все ждем к завтраку. Поскорей, милый!
Через несколько минут он закончил свой туалет, чувствуя себя бодрым, здоровым и в хорошем настроении.
На камне в сторонке, лежало широкое, червонного золота, обручальное кольцо, снятое, по обыкновению, перед умыванием с пальца. Руке словно чего-то не хватало. Не только руке, но и всему Льву Павловичу, — он обрадованно нашел глазами кольцо и надел его: как будто пригнал для абсолютного порядка последний недостававший винтик.
Завтракали на остекленной веранде втроем: Ириша, он и жена. Юрку, как ни будили, не могли поднять с кровати после ночной рыбной ловли.
На столе — творог, сметана, редиска, крутые яйца, масло, кофе и миска свежей земляники — любимая пища всей карабаевской семьи, и Лев Павлович — бодрый, освеженный — с немалым аппетитом поглощал все это, а ягод и сметаны с сахаром откушал по две порции, — к великому удовольствию Софьи Даниловны.
За столом Лев Павлович рассказал о сегодняшних своих сновидениях, и Софья Даниловна заметила участливо, что не хорошо, когда снится так много снов: мозг не отдыхает, а ты, Левушка, к тому же такой впечатлительный, — нет, нет, хорошего тут мало, — надо не думать, совсем не думать на даче ни о какой политике. К чему это все? Успеется еще.
Ириша молча слушала материнские нотации отцу; она с охотой вмешалась бы в разговор, но ведь у нее свое мнение о политике, а это может вызвать только неудовольствие и раздражение родителей, — так уж лучше помолчать.
А Лев Павлович, дойдя в своем рассказе до «футболиста» Протопопова, вспомнил вдруг (очевидно, в прямой связи с вчерашними газетными сообщениями) об одном эпизоде в парижском отеле «Grillon», где останавливалась думская делегация.
И, вспомнив, почувствовал, что необходимо рассказать о нем, огласить хранимое в памяти теперь же, сейчас, хотя не думал, что это может быть интересно жене и дочери. Пусть так, — он все же расскажет, повторит для самого себя, потому что такова уже потребность «разделаться» с неприятным ему человеком, как Александр Дмитриевич Протопопов. Может быть, этим самым он выбросит его из памяти на целый день, чтобы ничто уже неприятное не раздражало и не отвлекало во время отдыха и работы над очерками для газеты.
И Лев Павлович сказал:
— Ты знаешь, Соня, как я отношусь к этому человеку. В нем много… ну, много хлестаковщины, что ли, и этим все сказано. Но, надо признать, в течение всей поездки, особенно — пока мы ехали туда, ничего особенного, я бы сказал — странного, я в нем не замечал. Человек как человек, говорил довольно связно, довольно банально, мало интересно, но вполне прилично. Говорил по-английски, по-французски там, где надо, и нам этого было совершенно достаточно. (Пододвинь мне, пожалуйста Сонюшка, редиску… Спасибо!) Ко всем членам миссии он проявлял чрезвычайно дружелюбное отношение. Не к чему было придраться…
— Так, может быть, ты, Левушка, неправ? — подала голос Софья Даниловна, протягивая дочери намазанный маслом кусок хлеба. (Так уж повелось в карабаевском доме, что всем в семье намазывала хлеб маслом сама Софья Даниловна.)
— В чем это неправ, Соня?
— Ну, в оценке этого человека. Ты сам рисуешь его джентльменом.
— А ты вот послушай! — обрадовался Лев Павлович тому, что жена с самого начала заинтересовалась его рассказом. — Я не хочу его умышленно чернить (я вообще не занимаюсь этим делом, как тебе известно!), хотя, повторяю, мне он глубоко чуждый и неприятный человек. Но вот тебе сценка…