Крушение империи
Шрифт:
Феде стало почёму-то неловко наблюдать, как женщины для другой женщины, с которой он был уже близок, и это для всех тайна, готовят в его присутствии постель: как будто, открыв ее его взору, они показывали не только будущее ложе Людмилы Петровны, а обнаженную ее самое. Он и в этом поступке «сводницы»-хозяйки усмотрел покоробившую его двусмысленность и, попросив разрешения позвонить по телефону, что на самом деле ему не нужно было, вышел из номера и — сразу же — из самой гостиницы.
Выйдя на улицу, он поглядел в обе стороны: не идет ли, наконец, Людмила
Мороз крепчал, прохожих становилось все меньше и меньше на улицах, они торопливо шагали, почти бежали, растирая себе уши, дыша в приставленную к носу ладонь, наставив воротники пальто, а Федя, не в пример остальным, шел замедленной походкой бог весть отчего замешкавшегося человека, которого и свирепый холод, видимо, не может освободить из плена одолевших его раздумий.
Когда пересекал пустынную Базарную площадь, с которой исчез даже стоявший всегда здесь на посту городовой, — сзади услышал вдруг мягкое шлепанье копыт бегущей лошади и через полминуты — знакомый окликнувший голос:
— Сидайте, паныч: пидвезу домой!
Карпо Антоныч приглашал в рыжие санки-«козырки».
Остановившаяся — его, Федина, — лошадь (как странно: он только сейчас впервые осознал, что это его, собственная лошадь — гнедая, белогубая, с седой звездочкой на морде) нетерпеливо вскидывала голову и попеременно подымала передние ноги, словно и она торопила своего хозяина принять приглашение.
— Нет, поезжайте! — улыбнулся обмерзшим ртом Федя и почувствовал тогда, как успели уже обледенеть на морозе его мягкие усики.
— Воля ваша, — не настаивал извозчик. — А я — до дому! Собака — и то в конуру просится.
И проехал мимо Феди.
Добрых полчаса прождал он на морозе у здания чиновничьего клуба.
«А может быть, ее нет здесь, и я напрасно трачу время? — негодовал он. — Мерзну, как идиот, а она сидит где-нибудь в другом месте… или уже в номере?»
Он решил еще раз пройти мимо клубного подъезда — до угла улицы, а потом… потом, — он так и не знал собственно, что следует сделать потом.
«Нельзя так насмехаться надо мной! — раздражался Федя. — В самом деле… Думает, что я паж какой-то!» — приписывал он Людмиле Петровне слова жеманной Флантиковой.
Дойдя до угла и обернувшись, он увидел вдруг вышедшую из клуба Людмилу Петровну. Она была не одна: с ней прощался Теплухин.
«Наконец-то!» — обрадовался Федя.
Но возликовал преждевременно.
Теплухин побежал к извозчичьей стоянке — «вот был бы для Карпа Антоныча пассажир на целковый, нечего было уезжать с биржи!» — и Федя приготовился уже догонять Людмилу Петровну, однако неожиданное обстоятельство пресекло его решение: из клуба быстрым шагом вышел человек в папахе и военной бекеше и, взяв под руку Людмилу Петровну, пошел с ней в сторону гостиницы «Россия».
«Вот те на! Кто же это! И почему они вместе? — рассердился еще больше Федя. — Боже, как она к нему прижимается… Ах, при чем тут холод, мороз?! — озлобленно глушил он свою собственную мысль, пытавшуюся было оправдать Людмилу Петровну. — Знаем мы эти штуки, сами не маленькие! Они там любезничали, а ты тут замерзай на посмешище!.. Мальчишка я, что ли?»
Федя шел теперь позади них шагах в тридцати. В такой мороз никто не оглядывается, можно спокойно следовать за ними, — правильно рассудил он, и, приблизившись еще на некоторое расстояние, он узнал по спине и широким плечам того самого офицера, которого несколько часов назад встретил в комнате Флантиковой.
Он вспомнил его закрученные кверху, растрепанные в концах рыжеватые усы, высокомерный тон, жирный, бульдожий басок, красовавшиеся на груди георгиевские кресты, почтительность, с какой говорила о нем хозяйка гостиницы; он приписал ему мгновенно, как это часто бывает в, таких случаях, еще несколько внешних черт — может быть, и выгодных для этого офицера, но потому и вызывавших в нем, Феде, чувство еще большей неприязни, так как в нем самом этих черт не было, — и по склонности своего вспыльчивого характера и присущей ему иногда мнительности Федя приревновал вдруг Людмилу Петровну к незнакомому полковнику.
К тому же долгое ожидание на морозе породило ту обидчивость и раздражительность, которая сейчас легко и безотчетно усиливала Федину ревность.
Любовь — кузнец подозрений. Любящий всегда верит тому, чего боится. Он всегда преувеличивает опасности для своего чувства, требующего нерушимой взаимности. Так было и с Федей Калмыковым.
Он приревновал сейчас к незнакомому офицеру. Но почему? И только ли к нему одному?
Он строил тысячи предположений, чтобы утвердить свои подозрения, и в каждое из них верил, как если бы в них уже и в самом деле убедился. Он верил в каждое из них, не дав себе труда поставить их в мыслях рядом одно с другим, — может быть, они опровергали бы тогда друг друга?
Он мало знал любимую женщину и, казалось бы, не имел оснований подозревать ее в чем-либо предосудительном. Он не знал, наконец, ее чувств к нему, он только хотел, чтобы они возникли, — и все же именно потому, что мало знал о ней достоверного, что сам неуверенно держался с ней, — он допускал все, что угодно; он подозревал ее в чем-то нехорошем, оскорбительном для него, и ревниво измышлял для того факты, которые должны были уже доказать ее виновность.
Он говорил себе: да, она очень порочна и любовь его несчастна потому…
Она — легкомысленная женщина, на это, кажется, намекала эта «всезнающая сводница», хозяйка гостиницы? Ох, Людмила Петровна, Людмила Петровна!
Она имела какую-то романтическую историю с Теплухиным, — писала же она ему письмо, которое, выдав за свое, читал ему, Феде, этот мозгляк Кандуша! И что-то темное есть в ее отношениях с этим странным человеком: помнится, как на петербургском поплавке он исступленно говорил о своей страсти к ней, намекал черт знает на что, а сегодня, увидав его, она явно смутилась и потребовала потом, чтобы Федя позвал его к ней…