Крушение империи
Шрифт:
Генерал Данилов холодно, снисходительно усмехнулся и спокойно вынул свой янтарный мундштук.
— Я военный и морской министр Временного правительства, — в глубине вагона сообщил Рузскому Гучков.
Командующий фронтом одобрительно кивал сивой маленькой головой, придерживая рукой свои простенькие, «учительские» очки.
— Приношу пожелания вашему превосходительству, рад буду вступить в служебные отношения. Самое ужасное — это кутерьма, — глухо сказал командующий, махнув в сторону двери рукой.
Граф Фредерикс сильно огорчился,
Гучкова он спросил:
— Скажите мне: кто из вас Гучков, а кто господин Шульгин?
Генерал Данилов за его спиной корчил презрительную веселую гримасу.
Было без двадцати минут двенадцать ночи, когда снова вошел царь. В руках он держал листки небольшого формата.
Он протянул Гучкову бумагу:
— Посмотрите. Вот текст…
Он был написан на пишущей машинке. Три четвертушки очень плотного синего телеграфного бланка.
«В дни великой борьбы с внешним врагом… господу богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны… В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести…»
Гучков вполголоса — раздельно каждое слово — читал текст отречения.
Второй бланк лежал «вверх ногами», и покуда он его клал правильно, наступила пауза в несколько секунд, — и тогда вдруг раздался старчески-болезненный голос министра двора:
— Не слышу… не понял. Чем ваше величество жалуете господина Гучкова? И за что, ваше величество?..
Была без двенадцати минут полночь 2 марта, когда царский карандаш подписал акт об отречении.
И тут же два русских генерала и двое думских депутатов молитвенно осенили себя крестным знамением.
Курил молчаливо полковник русской службы Николай Романов.
Мешком неподвижных костей лежал в кресле, вытянув длинные худые ноги, сановник трех императоров России, престарелый граф Фредерикс.
— Еще не все, — взяв телеграфные бланки, загадочно сказал тогда депутат Шульгин.
Его презрительно оттопыренная обычно верхняя губа, чуть оголенная посерединке под длинными и прямыми холеными усами, была нервно схвачена теперь белыми, мелкими, кошачьими зубами.
— Ваше величество? — сверкая зубами, разжал он рот. — Вы изволили сказать, что пришли к мысли об отречении в пользу великого князя сегодня в три часа дня… Было бы желательно поэтому, чтобы именно это время было обозначено здесь… до нашего приезда сюда.
И все поняли его: он не хотел, чтобы кто-нибудь когда-нибудь мог сказать, что русский монарх, отрекаясь, поступил недобровольно. Что он подчинился бунтующей «черни» и что в насилии над ним хоть как-нибудь мог принять участие «русский человек» и монархист Шульгин!
— Спасибо! — пожал ему руку Романов и поступил по его совету.
— Государь, сегодня, слава богу, второе, а не первое марта! — воскликнул Шульгин и торжественно протянул вперед дрожащие руки.
Ему самому казалось потом, что это восклицание — только и было то единственно «историческое», что блеснуло в серый, чересчур простой вечер смерти русского трона.
Но, видно было, Николай не сразу понял: в тот момент он забыл, что первого марта революционеры казнили его деда!
Но, сообразив, снова сказал:
— Спасибо… да.
И, попрощавшись, торопливо ушел к себе.
— Как эскадрон сдал!.. — спустя минуту вздохнул генерал Данилов. И по тону его не понять было: одобряет он или порицает поведение императора.
По дороге в Могилев, со станции Сиротино свергнутый монарх телеграфировал в Петроград: «Его императорскому величеству Михаилу. События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот крайний шаг. Прости меня, если огорчил тебя и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным братом. Ник».
ГЛАВА ВТОРАЯ
Министры новые и старые
В эти мартовские дни Лев Павлович Карабаев, трое суток не ночевавший в своей квартире, заехал на десять минут домой.
— Соня… чистую манишку… воду для бритья… еду на историческое дело. Я министр, Соня! — еще в прихожей, задыхаясь от усталости, возбуждения, торопливости и радости, выкрикнул он.
— Боже мой… Левушка! — бросилась Софья Даниловна к нему на грудь и, обнимая, несколько раз перекрестила его голову. — Боже мой… дай-ка я на тебя погляжу… снимай, снимай шубу!
Но он, не дожидаясь, как обычно, ее помощи, швырнул шубу куда-то в сторону — на руки подоспевшей из кухни прислуги.
— Клавдия, — похлопал он ее по плечу, — революция, Клавдия… знаешь?
— Знаю, барин, — смущенно и встревоженно ответила Клавдия — и вдруг заплакала, пряча голову в бобровый воротник карабаевской шубы.
— Чего это она? — удивился Лев Павлович ее слезам.
— Ах, Левушка! У нее брат — рабочий, он стрелял в городовых где-то там, и его самого тяжело ранили в живот.
— Вот оно что?.. А зачем лез в это дело?! — вдруг страстно сказал Лев Павлович. — Ну, ничего… Милиция теперь расследует дело, и виновный получит свое! — успокаивал он, как умел в тот момент. — Правда, господа? — обернулся он. — Да что же вы стоите на пороге? Пожалуйста, пожалуйста ко мне… Соня, это мои спутники, мои друзья, помощники — верные рыцари свободы. Прошу вас, прошу вас…
И только теперь Софья Даниловна заметила спутников мужа. Они стояли в открытых на площадку дверях: какой-то офицер, подпоручик с красной розеткой на груди, и сильно небритый, светлорыжеватого волоса, студент с бархатными наплечниками Политехнического института и красной повязкой на рукаве шинели.