Крушение империи
Шрифт:
Революция победила. 27 февраля она оповестила об этом всю Россию.
В эти дни у Таврического дворца и в самом дворце с трудом можно было протискаться сквозь толпу — взбудораженную, шумную, неугомонную толпу солдат, матросов, рабочих и разных других питерских горожан. Люди приходили сюда со всех концов огромного города, — вот уж сколько дней он отверг для себя сон и тишину. Люди делились на охрипших и на тех, кто еще сохранил свой голос. Но этим последним предстояло его потерять, потому что каждый только и ждал минуты, чтобы принести его в жертву непрерывному митингу, бурлящему во всех залах думского дворца и перед его зданием на улице.
Победа была уже позади. Она оказалась легкой и мгновенной, и оттого люди испытывали будто некоторую досаду: вон силища-то какая у народа против старого
Красные знамена всяческих размеров мирно отставлены были к дворцовой решетке. Их было так много, что они почти наглухо заслонили собой толпу людей, сгрудившуюся перед — дворцом. А толпа рвалась, тянулась внутрь, в здание Таврического, — к трибунам, чтобы оставить там горячее, расплавленное восторгом и страстью свое слово во славу победившей революции (в эти дни Петроград стал городом неудержимых ораторов), в коридоры, залы и комнаты дворца, — чтобы увидеть рожденных революцией новых правителей страны, депутатов Думы и рабочего Совета, услышать из их уст вести о всей — стране, о России, о фронте: не грозит ли опасность?.. кого надо еще арестовать?.. что будет теперь с войной?.. не убежит ли царь Николашка?.. почему не объявляют сразу республику?
В белом зале дворца заседает Совет. Гуськом, в, затылок Друг другу, стоит нетерпеливо у трибуны очередь ораторов.
— Ходоков вперед пускать!.. Ходоков!
Их шлют русские деревни и русские окопы.
Бородатый солдат втащил на трибуну грязный мешок и положил его перед собой на кафедре.
— Вот, мы решили, значит, принесть вам самое, выходит, дорогое наше. В этом мешке, ребята, все наши кровью добытые награды. Себе не оставил никто. Тут георгиевские кресты и медали! Берите их… Присяга это наша солдатская, христианская присяга за революцию, значит, за свободу. Служить будем Совету до единого верой и правдой. А также правительству, конешно, новому будем стараться.
Бородатого, пожилого, с голосом негромким, сменил другой окопный ходок. Разбитной, говорливый ярославец — краснолицый шустрый паренек, солдат, успевший уже в столичной парикмахерской остричь волосы в кружок, с высоко оголенным затылком. Улыбка хитрая, жесты широкие, с прищелкиванием пальцев.
— Ну вот… Получили мы ведомость: царя, мол, нету, и, стало быть, революция. Ишь ты!.. Мы, конечно, обрадовались. Стали кричать ура, запели… как его?.. «Вставай, подымайся». Ну, немцы от нас все равно что вон до энтого или поболе. Немец услыхал и кричит: э-эй, что у вас тако-ое? А мы ему кричим: а у нас тако-ое, у нас револю-уция-я, царя более не-ету, пустота да дырка-а заместо царя-я… Ну, он, конечно, немец тоже, надо сказать, обрадовался. Ишь ты! Стал тоже петь, ура кричать! А по-ихнему: о-ох! По-нашему — ура, а по-немецкому — ох!.. Ну, тогда мы кричим: э-эй-эй, что же вы, сукины племяннички, а? Теперь вы сбрасывайте этого… как его? А они кричат: и-ишь вы чего захотели!
Разбитного говоруна-ярославца наградили веселым смехом и рукоплесканиями. Он прищелкивал пальцами и до тех пор не сходил с трибуны, — ухмыляясь, переживая свой успех, — пока стоявший позади него какой-то другой солдат не стащил его сварливо вниз:
— Ты, браток, все байки поешь, а тут настоящее дело есть… Товарищи! Господа депутаты! — показал он им свое мертвенно-бледное, шишколобое, худое лицо, с желтым лихорадочным блеском озлобленных глаз. — Ежели кто только не знает нашу жизнь, как наша матушка пехота страдает, то пусть приедет и посмотрит, как мы живем, и спросит нас, какие наши дела. Мы ведь только считаемся за солдат, но мы уже без ног и без спины. Мне, к примеру ежели сказать, двадцать седьмой год, но я не стою шестидесятилетнего деда… Тыловые господа депутаты хотят вести войну, но им вести войну можно и надежно, как они не видели горя, какое мы на позиции отхлебали… Ну хорошо, мы пойдем еще кровь проливать, опять миллионы положим нового войска, еще поделаем тысячи сирот, — ну, какую пользу от того мы можем достать России?.. У нас земли и так много, богатства хватит. За богатством в Германию не пойдем, я думаю… Помещиков кончать надо, полицию на фронт — вот что требуют единогласно солдаты у нас!.. Мы очень рады все свободе, но шибко ужасно умирать при таких открытых дверях в России, как теперь есть. Вы сами понимаете, как каждому мало-мальскому солдатику охота посмотреть на светлую теперешнюю жизнь. Какого же черта сгнить навозом в окопах?!
Может быть, этого самого шишколобого русского солдата, мучительно ненавидевшего смерть и помещиков, довелось, стоя у дверей, услышать депутату Думы Шульгину… Он выскочил в коридор и, с ожесточением расталкивая толпу, пробрался к своим думским соратникам, забившимся в угловые комнаты дворца. У всех лица были тревожные, квелые. Но, слава богу, здесь, кажется, все свои!..
— Боже, как это гадко!.. — горячо шептал он, задыхаясь. — Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросает сюда, к нам, все новых и новых людей. Но у всех одно лицо: гнусно-животно-тупое. Или гнусно-дьявольски-злобное… Боже, как это гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствую в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное, бешенство. Вы не удивляйтесь тому, что я скажу… Пулеметов! Да, да, пулеметов — вот чего мне хочется! Я чувствую, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы, этот зверь — его величество русский народ!.. То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, — теперь факт!.. Боже, боже, как все это гадко! И я сам, сам… своими собственными руками… еще только три дня назад…
И все понимали, о чем он говорил.
«Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано».
Так начиналась неожиданная телеграмма Родзянко 26 числа в Ставку.
Запугивает? Дерзит в ответ на роспуск Думы?..
«Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общее недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Войска стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю бога, — заканчивал Родзянко, — чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».
Царь не знал еще, как поступить с Родзянко: повелеть сослать или пригрозить только ссылкой, — когда прямой провод из Царского передал тревожные, огорчительные слова Алис: «Совсем нехорошо в городе».
И в ответ на обе депеши он послал в Петербург, в генеральный штаб:
«Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны. Николай».
И думалось, что этим все сказано. Но прошли сутки, и они снова принесли телеграфный плач и злобу венценосной жены, всеподданнейшее ходатайство князя Голицына об отставке всего совета министров и новое предостережение все того же Родзянко:
«Положение ухудшается. Надо принять немедленные меры, ибо завтра уже будет поздно. Настал последний час, когда решается судьба родины и династии».
Придворный «летописец» Дубенский записал в свой дневник 27 февраля:
«Слухи стали столь тревожны, что решено завтра 28-го отбыть в Петроград. Помощник начальника штаба Трегубов передал мне, что на его вопрос, что делается в Петрограде, Алексеев ответил: «Петроград в восстании»… Первое, что надо сделать, — это убить Протопопова, он ничего не делает, шарлатан. После обеда государь позвал к себе генерала Иванова в кабинет, и около 9 часов стало известно, что Иванов экстренным поездом едет в Петроград… Войск, верных государю, осталось меньше, чем против него. Гвардейский Литовский полк убил командира. Преображенцы убили батальонного командира Богдановича. Председатель Государственной думы прислал в Ставку государю телеграмму, в которой просил его прибыть немедленно в Царское Село, спасать Россию».
Тогда рукой генерала Алексеева в Ставке был составлен указ о даровании ответственного министерства во главе с Родзянко, и царь подписал указ, велев вызвать из Петербурга нового премьера.
И думалось: уж теперь этим — все сказано России!..
Но, прежде чем указ дошел до столицы, оттуда пришли: грозные вести: вслед за рабочими бунтуют и солдаты, и на улицах — красные знамена.
И тогда два поезда — свитский впереди и государев за ним — поспешили из Могилева в Царское, куда звала царица.