Крушение империи
Шрифт:
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Недавнее прошлое Ивана Теплухина. «Колесуха»
Каторгу Иван Теплухин отбывал в Александровском централе. С апреля и по осень гнал Александровский централ сотни каторжан на знаменитую «колесную дорогу» — к Амуру. Эта прокладывали уже почти два десятилетия тысячеверстное шоссе от Благовещенска до Хабаровска.
«Кому нужен этот путь, проходящий по голой, никем не населенной, утонувшей в тайге и болотах земле?!» — задавал себе вопрос Теплухин.
Ответ был прост и ясен, как прост и ясен был и сам старший конвойный надзиратель Гвоздев.
— Нам
Он отвернулся и закричал уже, как всегда, своим визгливым и сухоньким голосом ретивого старичка:
— Тачки сломаны? Жалуетесь, каторжье чертово! На то и каторга, чтобы тачки были сломанные, — с целыми не мудрено! Марш!..
Но сейчас он был уже менее страшен, чем минуту назад. Жестокость сильна скупым и тихим словом.
…До Иркутска от централа идут семьдесят пять верст пешком: в кандалах, нагружены каждый полуторапудовой тяжестью, голодны, — и потому проходят не больше четырех верст в час. Идет вместе со всеми и Теплухин. На голове узенький арестантский «пирожок», за плечами скатанная в халат казенная кладь, свое одеяло и белье, на ногах неуклюжие, грубые башмаки, натирающие на пятках нестерпимо ноющие пузыри. Ноги болят: несвободные, укороченные кандалами шаги расшатывают и расслабляют и без того усталую поступь, и оттого все тело тянется книзу, к земле. Но это желание запретно и наказуемо, нужно идти, не нарушая рядов, иначе случится то, что было несколько дней назад с шагающим рядом товарищем.
Этот товарищ, низенький желтолицый Загермистр, не вынес дорожной пытки: покрытые кровоточащими волдырями ноги отказались служить, не защищенная от солнца, одолеваемая им голова перестала соображать, настороженность, свойственная всем здесь, покинула его, — и Загермистр, забыв обо всем, опустился в изнеможении на землю. Ряд был нарушен.
— Товарищ Моисей! — оглянувшись на него, зашептал Теплухин. — Вставайте… дайте руку. Ведь бить будут!
— Не могу больше! — И Загермистр уткнулся головой в землю, держа в дрожащей руке снятое с носа запыленное пенсне.
И, может быть, спустя несколько секунд, опомнившись, он и сам бы поднялся, но было уже поздно.
— Ага! — крикнул сбоку конвойный, и, врезавшись в ряды каторжан, растолкав их, он ударил упавшего высоко занесенным прикладом.
Раз, другой, третий — в бок, по руке, по плечу.
И, обернувшись, Теплухин видел, как сжавшийся в комок обороняющийся Загермистр старался подставить под удар висевший за плечами мешок с вещами и как прятал от солдатского приклада свое маленькое, уроненное на землю пенсне, прикрывая его сгорбившейся, поставленной на пальцы кистью судорожно шарящей руки…
— Довольно! — сорвалось у кого-то в толпе, и конвойный, услышав это, бросился на голос.
— Ага! Вон что!.. — орал он. — Ага-а!.. Застрелю. — И он метался вместе с другими, солдатами по торопливо удаляющимся рядам, ища «виновного».
Он не найден, он никем не выдан, но тем хуже: ответит за это вся партия!
— Ага-а!.. — несется со всех сторон, сзади и с боков, разъяренный, азартный хрип конвойных.
Они щелкают затворами, подталкивают и бьют в спины прикладами, и десятки беззащитных, избиваемых каторжан, пуще всего боясь споткнуться и упасть, бегут, — держась своего ряда, — быстро и неловко семеня закованными в сталь, израненными ногами.
Клубится пыль, хрипят и скрежещут мерно звеневшие раньше кандалы, плывет по голой, необъятной земле стоустый, унылой запевкой, стон.
Так — до Иркутска, а оттуда до Сретенска везут по железной дороге.
Кто, побывав на Амурской колесной дороге, утеряет в своей памяти сретенского капитана Лебедева, местного начальника конвоя?
— Шапки долой! Смирно, окаянные!
Он ждал, с нетерпением ждал каждую партию амурских каторжан. Он встречает их тут же, на вокзале, принимает рапорт конвоиров, обходит понуро выстроившихся ряды, пробегая по ним своими мутными и бегающими, как ртутные шарики, глазами. Кривая, веселая улыбка еще пуще растягивает и без того большой, жадный рот, и губы, сползшие, каждая в сторону, набок, открывают подбитые золотом плоские передние зубы. Рыжие рогали нафабренных усов подняты кверху, до самой скулы, и маленькая жирная ручка капитана Лебедева, поддерживая ус, нежно сворачивает кольцом его упругий, жесткий кончик.
— Слу-ушай! Сознавайся, у кого кандалы распилены!
Еще раз обегают глаза молчаливую, насупившуюся толпу, и кругленький капитан Лебедев, стоя перед строем, приподнимается, вытягивается на цыпочках, заглядывая вглубь рядов.
— Р-равняйтесь на меня! Гляди честно в глаза цареву офицеру. Бунтовщики, отребье!
Он долго не отпускает толпу, мечется и бегает по перрону все с той же кривой, веселой улыбкой, но видно, как все чаще и чаще бледная судорожная тень набегает на его лоснящееся, розовое лицо: этот сброд застыл, окаменел, — ни одного звука, черт побери!
А он, капитан Лебедев, так ждал эту очередную партию! Вот ослушайся кто-либо, заговори, пожалуйся, и уже долго будут помнить сретенского начальника конвоя. О, капитан Лебедев не позволит в своем присутствии бить прикладами, — в Сретенске наказывают розгами, но бьют только по голому животу: любит причуды темная царская каторга.
Сорвалось сегодня у капитана Лебедева… Но вот мелькает одна последняя надежда:
— Слушай команду, конвойные! Кто найдет распиленные кандалы, получит четвертак за пару. А у кого найдет — двадцать пять на пуц горячих!
Бегают по кандалам ощупывающие солдатские руки.
После обыска ведут всех к пристани. Баржа не велика, палуба огорожена высокой сплошной решеткой, и в узкие дверцы ее гуськом проходят каторжане.
— Залезай в трюм!
Люк открыт, и в черный зев его вползают, ссутулившись, скованные цепями люди.
Трюм невелик и тесен; низенький, нависший над головой черный потолок, маленькие, узенькие окна, пропускающие скупо ползущий и словно упершийся в тупик искривленный свет. Не погляди в окошко, и не знаешь — едешь или все стоишь на месте: крошечный пароходик медленно тянет на буксире тяжелую баржу, как снатужившийся муравей — хлебную крошку.