Крушение
Шрифт:
— Ртуть у тебя?
Здоровую каплю ртути, которую удалось восстановить из мелких брызг, размётанных по простыне, Алькандр действительно поместил в стакан для полоскания зубов на ночном столике.
— Покажи.
Серестий зажигает свечу, которую хранит в ящике. Пускать шустрые капли по мрамору столика — развлечение не по возрасту; случайно прикоснёшься пальцами — неприятно; и пол под босыми ногами холодный.
— Надо бы ещё ртути.
Мгновение они стоят в темноте, свеча выделяет складки на их ночных рубашках. Нежности Персов выливаются в странное насекомье гудение.
— Достали меня эти выродки.
Нечто интимное начинало густеть вокруг, как кисель, и враз рассеялось от решительного тона Серестия. Идея сорвать одеяла, которые укрывают Персов, утопить их поцелуи под градом кулаков на мгновение повисает в темноте цвета йодного раствора; Алькандр вдруг слышит, как бьётся его сердце. Нападут они вместе на эту разоблачённую наготу, а вдруг из этого родится что-то тайное и влекущее, так хорошо уживающееся с темнотой?
— Может, разбить все градусники? — предлагает Алькандр.
Приблизившись
— Эй, вы, там! Вы ничего не видели. А вообще, скажете, что это вы, иначе вас вся рота отлупит.
Десяток градусников, хранившихся в шкафу, разложены на кровати Серестия. Разбиваются они легко, надо обмотать пальцы простынёй; градусник — деликатный предмет, и обращение с ним очень осторожное: оно поглощает восторг, переходящий в раж, — неожиданный подарок этой ночи; осколком стекла Алькандр всё-таки ранит кожу прямо над ногтем. Маленькая капелька крови, такая же круглая и густая, такая же непроницаемая, как капли ртути, понемногу набухает, потом лопается и расплывается по гладкой роговой поверхности.
— Ты смотри, шутки ради бельё мне не замарай. Дай-ка.
У Серестия всё тот же резкий тон, такой же властный — никуда не денешься. Но есть что-то большее в уверенном и аккуратном движении худых пальцев, бинтующих указательный перст товарища.
Сон, безжалостный и дивный, сваливает Алькандра на подушку. Ртуть собрали, а он и не вспомнил про игру, которая привела к этой маленькой сечи. Но когда он закрывает глаза, то в сладком ужасе перед наказанием, которое сулит обоим сообщникам завтрашний день, ему снова видятся обезглавленные трупики градусников, лежащих на продавленной кровати, капелька крови на ногте и веснушки на руках Серестия, который бинтует ему палец.
Мероэ воплощается в тесном пространстве карцера — грубо побелённой клетушке под парадной лестницей, маршем которой задан наклон потолка; встать во весь рост здесь получается только с более высокой стороны, где к стене приставлена скамья, на которой можно ещё и сидеть, а в одиночестве — даже растянуться. О чём говорить здесь целые сутки? Подогревать в себе новое кипение души, не позволяя ему выплеснуться через край и опошлиться в жестах или затухнуть от низменного пресыщения? Мероэ во плоти разделяет их плоти, заполняет опасное пространство между ними на некрашеной скамье, отдаляет и соединяет их. Окошко под потолком выходит во двор: он здесь замощён, и во время перемен или в часы строевых занятий, заменяя друг другу низкую стремянку, они будут смотреть, как бегают или маршируют их товарищи, которые вдруг оказались так далеко, словно живут в другом мире. Но сейчас двор пуст, и редкие шаги на лестнице у них над головами звучат совсем близко, но безразлично, как будто это живые попирают обитель мёртвых. Ничто больше не связывает двух узников с миром, от которого они отрезаны. В этом погребальном пространстве, сумеречном и причудливо наклонённом, в этом независимом одиночестве им надлежит установить для себя новые правила игры.
— Хорошо, что до праздника ещё две недели, — говорит Серестий. — А то с них сталось бы не пустить нас на бал.
Балом каждый год завершается праздник Крепости. К нему готовятся так же тщательно, как к параду перед эрцгерцогом.
— Раз, два, три… — считает барон де Н.; странно видеть, как он ведёт счёт для вальсирующих: совсем так же, как командует в физкультурном зале.
Алькандр несмело обнимает рукой тонкую талию Фоанта, чья кудрявая голова достаёт ему до плеча, а тот смеётся, кривляется, вовлекает его в глупую игру: нужно с наскока попытаться сцепить два кольца портупеи. Ах, как тянет повалять дурака, но страшно прижать товарища слишком сильно, когда, закрыв глаза и представив себя в гусарской венгерке с настоящей партнёршей, выводишь тур вальса под звуки расстроенного пианино.
— Сестра Гиаса будет?
Вопрос, описав кривую, рисует чёрный завиток волос Мероэ. Алькандр опускает взгляд на свою руку, на скамью между его рукой и рукой товарища. Протяжённость доски сродни тишине; от овального узелка на древесине, который наполовину прикрывает большой палец Серестия, отходят долгие прожилки цвета воска; они чуть выступают над сероватой поверхностью и выделяются почти металлическим блеском — тут потрудилась не одна пара форменных штанов; между прожилками пролегают почерневшие местами борозды. Сколько почти прямых дорожек ведёт к сухощавым пальцам Серестия, которые обнимают край доски, прижавшись к нему вторыми фалангами. По соседству с этим царством симметрии кончиком перочинного ножа выцарапана дата. Но прожилки и борозды преодолевают препятствие, словно реки, бегущие сквозь прорванную плотину, не меняя пути, и рисуют между двумя ладонями силовые линии магнитного поля. Между двумя полюсами воплощается Мероэ.
— Если и придёт, тебе-то что? — сухо отвечает Серестий. — Танцевать с ней весь вечер буду я.
— И поцелуешь её?
Резкая вспышка — образ Серестия: сильной рукой он обхватывает Мероэ, заставляя её покорно и беспомощно выгнуться; тело его товарища обдаёт жаркой тревогой, словно это ему предназначался поцелуй, приоткрывающий её губы, сладострастный и почти невыносимый оттого, что достался Серестию и проник в нутро его друга вздымающейся волной.
— Тебя на подмогу не позову.
У Серестия опять резкие нотки в голосе, но теперь что-то смягчилось в его лице, нечто едва заметное — в уголках рта и над верхней губой. На помощь он не позовёт, но уже готов разделить с другом ещё не завоёванный трофей. Длинные волосы и вытянутая гибкая фигура Мероэ наполнили напряжённое пространство между их телами; теперь они могут смотреть друг на друга.
В стекло ударяется камешек; слышно, как громко и ритмично марширует отряд. Кадеты шагают вдоль стены, направляясь на прогулку. Усевшись на плечи друга, Алькандр умудрился открыть форточку. Удары сапог, дружно молотящих землю, тут же становятся громче, и к ним добавляется скрип гравия; Алькандр вздрагивает, ощутив прилив свежего воздуха; он на лету хватает коричневый бумажный кулёк, из него выпадают несколько вишен, — Мнесфей запустил передачу для узников по идеальной траектории, даже не повернув головы. И тут же на пол карцера грохается другой пакет, более тяжёлый: книга и журналы, но на этот раз неизвестно, из какой шеренги он вылетел, как по волшебству. Форточка захлопывается, надо прятать добычу: во время прогулки узникам всегда приносят суп и хлеб. Потом дверь за слугой, не проронившим ни слова, закроется, звяканье ключей в замке поглотит тишина, и время вновь замедлится.
Страсти улеглись, но как возобновить прежний разговор, если он чудом не вспыхнет сам? Осталось уйти в себя, углубиться в чтение, а точнее, в рассматривание фотографий обнажённых женщин; их снимки дают пищу для бурных и подробных фантазий, которые смешиваются с запахами из нужника и витают в глубине всякого карцера. Мы скупаем такие журналы пачками — тайком, вечером накануне первого дня занятий, когда собираемся вместе и со смутным волнением угадываем, как после нашего расставания на каникулы изменились дружеские связи, авторитеты и субординации, словом, те тонкие отношения, которые установились между нами за время совместного затворнического существования. Один за другим и почти все намного раньше срока мы появляемся на Гар дю Нор [3] , где капитан, ещё не взявший нас под крыло, расхаживает туда-сюда или почтительно разговаривает с родственниками малышей, которых боятся отпускать в путешествие по Парижу одних. А у нас всего-то час без родни и без офицеров, и мы возбуждены от предвкушения встречи и от оживления на вечернем бульваре, где мы задержались, чтобы немного пройтись среди ослепительных огней и суеты, вдыхая аромат женщин, совсем не похожих на тех, которых встречаешь у нас в пригороде; мы входим в гудящий мир вокзала, как в пещеру Али-Бабы, следим за большой стрелкой на часах, которая через несколько минут обозначит наше возвращение в лоно порядка, и разрываемся — соблазны здесь один похлеще другого: и монетный автомат, и буфет, и продавцы сигарет и газет; на дне кармана мы сжимаем в кулаке несколько франков, выделенных на этот триместр из нищенства наших семей и дающих нам право приобщиться ко всей этой роскоши. Стрелка двигается рывками, и на большом циферблате с витиеватым орнаментом, который с трудом различим под слоем копоти, словно сжимается промежуток от той отметки, где она встала, до другой, где будет отмерен последний миг нашей свободы, и чем короче этот отрезок времени, тем больше в нём напряжения. И вот, как будто в предчувствии долгой зимы, мы запасёмся запретными журналами, которые будут подпитывать наши фантазии, и американскими сигаретами, в голубом дыме которых смягчается невыносимая острота нашего сластолюбия, окутанного завитками его облаков. Если порочные глаза с обложки шлют нам завлекающую и продажную улыбку, если влажные губы приоткрываются в неуловимом движении и будят в нас подавленное дикарство, то странное слово «magazine» [4] , напечатанное огненными буквами — как будто «для взрослых», — уводит нас из реальности. Непонятные магические слоги воспринимаются почти как «сезам» тайного ночного мира: надпись «Magazine» и особенно буква «z», расположенная по центру, символизируют для нас извилистые пути, зашифрованный язык и в то же время рисунок молнии и даже судороги оргазма. Но когда пройден пылающий рубеж под защитой этих пугающих и столь же обольстительных знаков, за ним открывается мир теней, лишённый красок; на глянцевых страницах, горьковатый запах которых долго будет для нас ароматом сладострастия, беспорядочно, как в наших беспокойных снах, перед глазами предстают и тут же исчезают обнажённые торсы, облачённые лишь в лоскуты облегающих теней под грудью, в складках живота, на фактурных неровностях кожи, прокалённой вспышкой фотографической лампы. И вовсе не текст, который нам был непонятен, и не сами фотографии, а глянцевая бумага, на которой всё это воспроизвели, по сей день вызывает в нашей памяти щемящее волнение, которое мы испытывали, не столько читая или рассматривая журналы, сколько прикасаясь к ним. Только осязаемый глянец создаёт реальность этих магических атрибутов, но он же и разрушает её, поскольку наши пальцы ласкают не плотские объёмы, а вставшую между ними невидимую преграду — лощёную поверхность; и эта бумага, не имея ничего общего с жёсткой шероховатой материей повседневности, воплощает роскошь; роскошь, которую мы ассоциируем с минутами свободы, со странными мимолётными ароматами, с мелькающими огнями бульваров; её текучее и скользящее вещество наполняет наши сны. Безжалостное контрастное фотографическое освещение, срывая с обнажённой женщины покрывало из телесного цвета и тепла, передаёт в чёрно-белом изображении лишь призрачность её истинной природы; потому нам и нравится этот ложный цвет — «пепельный блондин», который в чувственном мире ни с чем не связан для нас, но ассоциируется с огнём и с небытием и через причудливую несочетаемость двух странным образом сросшихся в своей несхожести слов отсылает, точно оксюморон в устах поэтов-мистиков, за пределы чувственного и окрашивает оттенками невидимого волосы наших ночных лжеподруг.
3
La Gare du Nord (Северный вокзал) — один из вокзалов Парижа.
4
Иллюстрированный журнал (фр.).