Крутые горы
Шрифт:
Мы посидели, мама отняла от руки вату, и я увидел кусочек запекшейся крови.
– Что это? – испуганно сказал я, но мама опять улыбнулась.
– Ничего, ничего, – сказала она, – так надо, идем! – И стала натягивать пальто.
Обратно мы шли еще медленнее, колокольчики опять звенели у меня в голове, и я уже не обращал внимания на маму – мы просто шагали, держась друг за друга, тихо передвигая ноги, и мне было все равно, куда мы идем.
Пришел я в себя на каком-то низком подоконнике. Снизу веяло приятной прохладой и, скосив глаз, я увидел,
– Ну вот, – услышал я тяжелый голос мамы. – Ну вот, теперь ешь!
Я поднял голову. Мама держала в руках какие-то кульки, она раскладывала их на подоконнике рядом со мной, и я увидел, как из одного высовывается кусочек масла. Не того, не похожего на отцовскую открытку, а настоящего, желтого, как яичный желток, топленого масла.
Мама перехватила мой взгляд и раскрыла кулек, протянула мне светло-желтый кусочек. Я, будто птенец, открыл рот и услышал, как тает во рту, как течет по горлу расплавившееся масло.
– Откуда? – спросил я слабо.
– Ешь, – ответила мама и дала мне еще кусочек.
Я сосал масло, будто леденец, оно плавилось, исчезало во мне, и вместе с кусочками масла затихали колокольчики в глубине головы.
– Откуда? – снова спросил я маму.
– Это такой паек, – сказала она, чтобы отвязаться, но я уже отошел, и мысли мои приходили в порядок. Магазин был мне незнакомый, народу в нем почти не было, не то, что в нашем, к которому мы прикреплены, да и никогда мы не получали таких пайков, которые лежали в маленьких кульках – из одного даже высовывались конфеты. Я приходил в себя от желтенького масла, которое таяло во рту, и все больше понимал, что тут что-то не так. Не бывает таких магазинов.
– Откуда? – спросил я снова маму, и, увидев мою настойчивость, она, наконец, ответила:
– Ну, это такой паек… донорский.
Донорский! Это слово я знал, потому что на всех углах в городе висели плакаты. На плакатах были нарисованы розовощекие тетеньки и красные кресты с красными полумесяцами. Донорами назывались женщины, которые сдавали свою кровь, только эти женщины должны быть румяными, а у мамы было зеленое лицо.
– Ты сдала кровь! – крикнул я, понимая уже, что крик этот пустой, понимая, отчего в том доме мама прижимала к руке вату с запекшейся кровью.
Мама молча кивнула, улыбаясь отчего-то, глядя на меня приветливо, и я вдруг вспомнил, как мы с Вовкой глядели в микроскоп. Розовые точки и палочки плавали перед глазами – это была кровь. «Человечья?» – спросил тогда Вовка. «Человечья, – ответила ему мама, – людская».
Людская! Я знал это слово – донор, но никогда не думал, что людскую кровь можно продать, можно обменять, будто какое-нибудь тряпичное пальто или платье, на еду.
Я посмотрел на кулечки, которые лежали передо мной, вгляделся в мамино зеленое лицо и заплакал оттого, что оказался таким подлецом.
Ведь я ел как бы мамину кровь, и это было ужасно…
Неизвестно, чем бы все это кончилось, но приехала наша спасительница. Приехала бабушка.
Узнав, что нас обокрали, она поплакала, но воли себе не дала и, испуганно поглядывая на маму, стала готовить завариху.
В углу шепеляво сипел примус, выбрасывая синие язычки огня, вкусно запахло едой, и я подумал о заварихе с вожделением. Какие уж там поджаристые пшенки или греча с молоком! Это было все неправдой, это было забытым и ненастоящим! В углу клокотала завариха, и я видел, как разглаживались морщинки на лбу у мамы.
– Наживете! – приговаривала бабушка, возясь у примуса. – Главное бы живой остался, а костюм наживете, да еще не один, велика беда, а эти бандюги, чтоб им подавиться, бог их накажет, он ведь видит все!
Я с удивлением поглядывал на бабушку, думая, что это она вдруг заговорила про бога, никогда не верила, а теперь такие божественные слова, – но голод брал свое, я нетерпеливо поглядывал на примус, и бабушкины слова тут же забыл.
Однако бабушка их скоро напомнила.
Завариху мы ели целую неделю, потом мука стала кончаться. Однажды, когда я вернулся из школы, бабушка стала собираться.
– Пойду, – сказала она мне, – займу денег.
Я кивнул, бабушка вышла, я стал раскладывать тетрадки, и тут дверь снова хлопнула. Я подумал, что это кто-нибудь из соседей, но это была бабушка. «Забыла чего?» – подумал я про нее, но бабушка стояла в странной позе. Одну руку она держала над собой. Я пригляделся.
Бабушка держала розовую тридцатку.
Не раздеваясь, она подошла к столу и села, не выпуская бумажку.
Лицо ее было бледным.
– Вот! – сказала бабушка. – Вышла, иду и думаю, куда идти! У всех занимали, все без денег сидят. Бог ты мой, думаю, хоть бы ты помог, что ли? А ветер на воле-то… Поземка… Вдруг – гляжу – шуршит бумажка, наклонилась, глядь – тридцатка!
Бабушка смотрела на меня круглыми глазами, будто я и есть бог, у которого она просила помощи.
– Значит, правда! – прошептала она. – Значит он все-таки есть! Видит все…
Бабушка размотала шаль, скинула пальто и вдруг принялась молиться в угол.
Икон там никогда не было – я знал, что молятся на иконы, – но бабушка молилась в угол. И часто-часто кланялась.
– Господи! – шептала бабушка. – Заступись за нашего кормильца, упаси его от смерти.
Я понял, о чем молилась бабушка, и тоже с надеждой посмотрел в угол.
Сердце опять захолонуло у меня. «Господи! – подумал я. – Пусть я буду голодать всю жизнь, пусть только ничего не случится с отцом!».
И снова израненный вагон, и тот, на носилках, предстал передо мной.
Мне сделалось жутко.
– Бабушка! – попросил я. – Бабушка, хватит!
Бабушка послушалась меня, повесила шаль и пальто на место, но ее слова все-таки дошли до бога.
Вечером дверь хлопнула, и в комнату ворвалась мама. На ней не было лица.
– Вася! – плакала она. – Вася!