Кружевница
Шрифт:
Тогда, невзирая на снедавшую ее тревогу, продавщице из молочной пришлось смириться с отвращением дочери к еде: она поняла, что Помм не притворяется. По вечерам она варила ей компоты и добавляла ложку свежих сливок в стакан молока перед тем, как подать его Помм. А помимо своих ухищрений горячо молилась, чтобы «это прошло». Она, правда, уже поняла, что для Помм теперь единственная радость — похудеть.
Конечно же, конечно, твердила про себя славная женщина, дочка заболеет. Но надо ли ее еще мучить? И продавщица из молочной виду не подавала, что здоровье дочери беспокоит ее. Даже если бы Помм пожелала умереть (а разве не этого она в глубине души хотела?), мать не воспротивилась бы ее желанию. Слишком хорошо она знала, что такое горе, чтобы не уважать
И вот месяца через четыре после начала этого поста наступил день, когда Помм почувствовала дурноту по дороге на работу, куда она упорно продолжала ходить. (А ведь хозяйка как уговаривала ее показаться врачу и немного отдохнуть! Но Помм твердила, что чувствует себя «преотлично»; она суетилась даже больше обычного и последнее время была как-то истерически весела.)
Помм упала навзничь посреди перехода через улицу. Тут же на несколько минут образовалась пробка, так как первая машина — та, что затормозила возле Помм, — естественно, не могла сразу тронуться с места. Пришлось ждать, пока освободится проезд. Водители сзади (машины Б, В и т.д.) начинали терять терпение. И неистово гудели. Тип, сидевший за рулем машины А, широко разводил руками, показывая, что ничего не может сделать.
Две женщины подбежали к Помм и попытались помочь ей встать. Но Помм безвольно повисла у них на руках. Заставить ее идти было невозможно.
Тогда владелец машины А вышел, чтобы помочь женщинам оттащить Помм. Ее отнесли на тротуар. Владелец же вернулся в свою машину, оснащенную противотуманными йодистыми фарами и автоматически поднимающимися стеклами. Нажав на газ, он включил радио и взглядом проследил за тем, как на кузове бесшумно выросла антенна; на секунду у него мелькнула мысль о несчастной девушке, распростертой на мостовой, но он тут же вспомнил об овечьих шкурах, покрывавших сиденья его машины. Каждая из этих шкур была размером 50 на 120 сантиметров. И прикреплены они были к спинкам коричневыми резиновыми ремешками. Мех, покрывавший переднее сиденье, то, что рядом с шофером, был слегка вытерт в двух местах — там, где должны покоиться плечи и ягодицы пассажира (или пассажирки).
Водитель бросил взгляд на тахометр, где белая стрелка двигалась по полукругу, слева направо, по зеленым цифрам, указывающим скорость, начиная с 20 км/ч и дальше — через каждые 20 единиц.
Щиток с приборами был, кроме всего прочего, оснащен спидометром и электрическими часами. Они опаздывали почти на десять минут. Спидометр, заграничного образца, как, впрочем, и вся машина, представлял собой полукруг вроде тахометра, только на нем было меньше цифр — от 10 до 80. Расстояние между цифрами 60 и 80 было ярко-красного цвета, резко контрастировавшего с ровным серым фоном счетчика. В центре круга таинственные буквы гласили: «об/мин-100», а прямо под ними что-то вроде подписи: «Велья Борлетти».
Сквозь ветровое стекло, расположенное под углом в 130° к капоту (где разместились шесть цилиндров мотора), тип увидел, что путь свободен — ни одной машины далеко впереди.
Ну, а Помм отвезли в больницу. Нам ведь не обязательно знать, будет она жить или умрет, не так ли? В любом случае под судьбой ее можно провести черту. Она сама так решила в тот день, когда перестала есть, когда перестала что-либо требовать от этого мира, который столь мало ей дал.
Уезжая из Парижа — а ее переводили в другую больницу, находившуюся далеко в провинции, — Помм попросила мать оказать ей услугу и сходить к молодому человеку, сказать ему, что она чувствует себя виноватой. Она ведь прекрасно понимала, как ему было скучно с ней, она часто его раздражала. Так уж сложилось, она и сама теперь не знает почему. Но ей бы очень не хотелось, чтобы молодой человек вспоминал о ней плохо.
Мать Помм отправилась выполнять поручение в ближайший же понедельник. Но студент уже не жил в той комнате. И привратница не знала, куда он переехал. Правда, дамочка
И в самом деле несколько дней спустя Эмери де Белинье получил письмо с извинениями Помм и продавщицы из молочной.
Но побудем еще минуту с будущим хранителем музея; понаблюдаем за тем, как он читает письмо, а потом удалимся, покинем его — пусть замыкается в своем одиночестве. Ведь что бы ни произошло с Помм, Эмери в еще большей мере труп, чем она. И лицо молодой утопленницы не исчезнет, когда его не станет, как кучки хвороста. Оно, так сказать, будет вечно сиять своей чистотой, пережив все горести Помм и самое ее смерть.
Будущий хранитель музея обосновался в скромной меблированной квартирке напротив Пантеона. Его прельстил контраст между простотой жилища и величием памятника, который возвышался прямо перед окном. Подойдя к нему, Эмери с волнением видел совсем рядом то, что, возможно, готовила ему судьба. Он часто представлял себе свою смерть вот так. И совсем это было не страшно: душа покидает кокон плоти и летит над собственным похоронным кортежем. Эмери восхищался строгим порядком процессии. Впереди шествуют академики (он узнал свою шпагу и ордена на черной бархатной подушечке, которую несет ученый секретарь). За ними — министр культуры, за ним — члены парламента, художники, писатели. А дальше, насколько хватает глаз, колышется черное великолепное море толпы.
В глубине души Эмери испытывал облегчение от того, что расстался с Помм. Теперь он мог в свое удовольствие предаваться мечтам о себе, не стесненный молчаливым, но бестактным осуждением девушки.
Он прекрасно понимал, что тщеславия у него хватает, — как, например, он ликовал, воображая, что говорят о нем в его отсутствие, и картина собственных похорон являлась как бы апофеозом его мечтаний. Но при этом Эмери убеждал себя в том, что ребяческое его тщеславие (быть может, чуть смешное?) — лишь изнанка глубокой застенчивости, неуверенности в себе, скребущей его даже в минуты самых безумных фантазий.
Ибо наряду с ними у него бывали периоды депрессии, отвращения к себе. Тогда и собственное тело и душа казались Эмери тщедушными и хилыми. И ему необходимо было взять реванш, хотя бы помечтать о будущем величии.
Итак, Эмери расстался с Помм без особых переживаний, но именно поэтому он был недоволен собой: ведь это принижало его, лишний раз доказывало прозаичность его натуры. Нет, не дано ему пережить сильную боль, — он пережил лишь сильный насморк, который подхватил, гостя у родителей. В Париж он вернулся с мучительным кашлем и слезящимися глазами. Он не мог даже читать, так как яркий свет и белая бумага раздражали глаза. И все из-за чудовищного насморка. Он глотал таблетки аспирина и думал, что, возможно, в эту самую минуту Помм принимает снотворное. Это унижало его. Он завидовал Помм — завидовал тому, что она в своем чемоданчике унесла, быть может, большие чувства. В конце концов он выбрался из мучительных сомнений, убедив себя в том, что для него, при любых обстоятельствах, не настало еще время лететь над собственным похоронным кортежем.
Главная его претензия к Помм заключалась в том, что она увлекла его в мир, где царят вещи. Вспоминая Помм, он всегда видел ее с метлой или консервным ножом, в розовых резиновых перчатках. Из-за этого он и решил поменять комнату: ему хотелось избавиться от вещей, которыми Помм наводнила дом.
Но и в своей новой комнате он обнаружил эти вещи или почти такие же. Здесь тоже стояла раковина, на ней — выщербленный стакан для полоскания зубов... и все это с немой иронией неотступно взирало на него. Он пытался найти спасение в книгах, но и они, хитрецы, превращались в вещи, когда лежали стопкой на столе. А в довершение всего каждое утро на лестничной площадке он встречал уборщицу с тряпкой и ведром в руках, которая тоже застывала, словно вещь, и тупо смотрела, когда он проходил мимо. Да, не каждый день наблюдал он собственные похороны в Пантеоне!