Крылья империи
Шрифт:
На третий день его растормошил адмирал Грейг.
— Михаил Петрович, с вами случилось что-то?
— Никоим образом.
— Значит, не с вами.
— Не со мною, разумеется, могло случиться очень многое.
— Тем не менее, это не должно отображаться на боеспособности вверенных вам Государем сил. Даже если у вас есть повод впадать в мировую скорбь. Те ночные песни, в которых я подозреваю вас, очень печальны. Слышна в них какая-то демоническая грусть. Обреченная, безнадежная, отчаянная. Команды начинают поминать разнообразную морскую нечисть, включая русалок и прочих существ, которых не бывает. Те, кто должен спать — не спит, кто стоит вахту — наблюдает видения.
— Почему
— Голос очень сильный и очень высокий. Женщина на корабле, конечно, всегда бывает. Но язык абсолютно незнакомый. Я не полиглот, но чужую речь и чужие песни слыхивал. Ничего похожего. То есть мотивы как раз схожи с русскими…
Баглир кивнул.
— В конце концов, уставом время для пения предусмотрено, — продолжил Самуил Карлович, — и клотик, если вам так на нем нравится сидеть, тоже всегда в вашем распоряжении. Кстати, как вы туда забираетесь-то? На палубе вас по ночам ни разу не видели.
Хоровое пение на русских судах было элементом обязательным. Таким же, как снятие шапки при входе на шканцы, которые Грейг на английский манер именовал квартердеком. На шканцах висела икона Николы Угодника, покровителя моряков, со шканцев кораблем командовали и управляли. По сравнению с кавалеристами моряки поражали степенством, приветствуя же старшего по званию — не козыряли лихо, а чинно поднимали высокие черные шляпы без полей, отчего палуба начинала казаться петербуржским бульваром, а офицерские обходы — светским променадом.
Под пение судовым распорядком полагалось полтора часа перед спуском флага. При стоянке в иноземных портах к вечеру вокруг русского военного корабля непременно собирались зеваки, ожидая концерта. Это было редким развлечением, дальше устья Шельды русские военные корабли почти не ходили. А тут целая эскадра. Сводный хор в сорок тысяч глоток.
И еще этот хор получил, наконец, толкового солиста. Окончательно это прояснилось после стоянки для пополнения запасов в Бордо. Князь Тембенчинский к началу очередного концерта вышел на шканцы, взял под локоть кирасирский шлем — и вдруг его мундир исчез под слоем белых, желтых и черных перьев.
— Теперь, пожалуй, уже все равно, господа, — сообщил он стоящим рядом офицерам, — если перьями моих соотечественников преспокойно торгуют в модных лавках, вряд ли секрет сохранится надолго.
Начал песню Баглир низким, колеблющимся голосом. А потом стал понемногу расправлять крылья. Песня становилась все громче, голос — все выше. И это была не непонятная птичья трель. На сумрачную мелодию ложились русские слова, полные скорби и вызова.
Ночь подошла, сумрак на землю лег.Тонут во мгле пустынные сопки,Тучей покрыт Восток.Там, под землей, наши герои спят.Песню над ними ветер поет,Звезды на них глядят…Перевод был Мировича. Сам Баглир, как ни старался, не мог сохранить в переводе старых тимматских песен их тревожную душу. Василий же, отметив правильный размер, менял слово, другое — и они снова заставляли сердце громыхать набатом, а голову застилал яростный туман. Баглир этого не замечал, но, когда он пел, офицеры сжимали рукояти кортиков. А матросы просто стискивали до побеления кулаки. А у иных французов на берегу щелкали модные шпаги-трости — и вместо мирной кучки обывателей получилась толпа разъяренных мятежников.
Потом пели обычные вечерние песни — и "Фрегат Минин",
— Я, можно сказать, складной, — объяснял Баглир, — с расправленными крыльями у меня легкие больше в три раза. Поэтому петь мне удобнее именно так.
Алжирские пираты совершили налет на эскадру перед самой Мальтой. На ущербе яркой средиземноморской ночи, пересыпанной непривычными русскому глазу тропическими звездами с правого борта к пинку «Соломбала» вдруг подошла выскользнувшая из угольной тьмы под яркий свет заходящей луны галера. Паруса ее светились призрачным светом звезд, надувались полупрозрачными треугольными пузырями, весла вздымали тягучие брызги. Если бы плотное дождевое облачко, до поры обеспечивавшее ее невидимость, не отнесло в сторону, ее бы вообще не заметили.
У открывших рты вахтенных сработал рефлекс. Призрак, не призрак — раз идет на абордаж, значит, тревога! Но пока сонный экипаж еще ухватится за оружие, пока на мостик взбежит капитан, одетый в наспех натянутые штаны, кортик и пару пистолетов — крюки уже вопьются в податливое дерево фальшборта, и по наброшенной сети на борт обреченного судна ворвутся десятки головорезов. А пинк — это не линкор, на нем двадцать человек, и те со сна.
Если этот пинк не перевозит две роты Суздальского полка тяжелой пехоты. Говорят, страшен русский с похмелья. От морской болезни, как выяснилось, бывает еще не то. Главное — чтобы появился кто-то, на ком можно выместить тот факт, что тебе плохо. И не важно, что алжирские пираты не виноваты в том, что на море корабль качает и вдоль и поперек. Важно, что сами драться полезли! Кто успел схватить ружья — торопливо совали в них новоизобретенные дробовые патроны. При ночной схватке лучшего и не надо. И какая разница, что ятаган немного сподручнее при тесной свалке, чем ножевой штык, если на одного ожидающего легкой добычи пирата пришлось четверо стремительно озверевших солдат, выученных самим Суворовым для десантной операции! Перед рукопашной в стволе оставляли патрон с пулей, как хрупкую гарантию от превратностей рукопашного боя. Чтобы в разгаре схватки можно было отвести угрозу от себя, или, скорее, спасти товарища, нанеся удар на расстоянии, недоступном штыку.
Их учили — только вперед. Они и рванулись вперед, и раньше, чем пираты сообразили, что привычная работа по захвату транспортного судна дала вдруг нежданный перекос, и успели оттолкнуться от пинка — ворвались на галеру, перебили ожидающих добычи офицеров и палубную команду, спустились вниз — и остановились, только обнаружив на гребцах цепи.
— Точно, как у шведов, — сплюнул на чужую палубу один из старых солдат, еще пожизненных наборов, не ушедший из армии, когда стало можно. Он предпочел стать подпрапорщиком, получал почти офицерское жалованье и охотно делился обретенным во время многих кампаний опытом с молодыми, набранными уже не по повинности, а по обязанности — на семь лет.
— Как у шведов, — подтвердил командовавший ротой подпоручик, — гребут рабы. И как у турок — палубная команда не дерется. Видишь, на реях сидят. Те, кто успел залезть. И как они не поймут, дураки — если на галере гребут рабы или там каторжники, то на ней можно разместить никак не больше полусотни человек абордажной команды. А если гребут солдаты, то солдат на ней никак не меньше двух с половиной сотен. Поэтому в сорок первом году одна наша галера спокойно сваливалась врукопашную с четырьмя шведскими, а они все удивлялись: с чего их бьют?