Крылья Мастера / Ангел Маргариты
Шрифт:
– Что ты хотел мне сказать?! – налетела Тася, гневно пылая глазами. – Что?! – Вся праведная в своей женской чувственности, которую он так любил в ней, и пока не исследовал до конца.
Однако он уже пришёл в себя, и трепаться, было опасно.
– Ничего! – специально отмахнулся, как от мухи, и притворился ещё более пьяным.
В таком состоянии его мучила музыка текстов, её надо было срочно выкладывать на бумагу, иначе из-за объёма она грозила разлиться в пространстве и исчезнуть в небытие.
– Да ты нажрался! – отшатнулась Тася вульгарно, по-волжски, и приказала с саратовским говорком: – Иди спать, гуляка!
Фу, думал он, фу, как грубо, ворчал он чисто
А утром вспомнил две оплошности: во-первых, ни к селу ни к городу – лакея с моноклем в глазу, он, оказывается, ему снился всю ночь, что-то толдонил на все лады насчёт того, что он им страшно нужен, прямо – по зарез и до смерти, а зачем – Булгаков не помнил, заспал, но это не главное, а главное, что он, Мишка Булгаков, научился считывать мысли, обращать трёшки в червонцы и пить пиво с водкой, а во-вторых, – Богданов, который всё ещё хотел застрелиться, хотя давал честно-пречестно слово, а он, сиречь Булгаков, отбирал у него пресловутый браунинг гер-фон-генерал-министра и палил из него в потолок так, что известка сыпалась.
Странный осадок от лакея с моноклем в глазу не давал ему покоя до самой среды, а потом – в очередной раз забылся, мало ли совпадений в жизни, и Булгаков даже не сопоставил его с последующими событиями, а зря; не умел он ещё сопоставлять, не научили его ещё, хоть вот-вот должны были взяться за его воспитание, да руки коротки, кишка тонка, и всё такое прочее, чего в учебниках по физиологии человека не пишут и даже не имеют понятия.
Он вдруг чётко и ясно вспомнил сон: ему сказали эти двое из трактира, что если он де не подчинится, то Богданов застрелится, и что де – кажется, что времени много, а на самом деле – край, в обрез, полный цейтнот в жизни! Идите вы к чёрту, господа черти! – самонадеянно вспылил он, совершенно не думая о друге, а больше – о романтической вольнице Гоголя, который всё так безупречно вывернул, аж, душу захватывало!
– Что?.. Что ещё?! – застала его Тася тупо глядящего на лампу.
– Я их снова видел… – прошептал он, ища у неё поддержки.
– Где?.. Когда?.. – спросила она, как человек со здоровой и крепкой психикой.
И Булгаков всё ей рассказал и даже о шантаже с Богдановым, оставив на рамками то, что Богданов сам желал застрелиться.
– Этого не может быть! – сказала его великолепная Тася. – Так не бывает!
Она вопросительно посмотрела на него. И Булгаков едва не взвыл от ужаса: а вдруг судьба такая! Тогда всё полетит в тартарары! И писателем не станешь! – холодея, подумал он.
Относительно Богданова всё прорвалось: и в то утро Булгаков даже не выпив чая побежал к нему, страшно боясь увидеть с прострелянной грудью. Но как ни странно, Богданов вышел, пошатываясь, на стук, изрядно пьяненький, радостный и счастливый. К удивлению Булгакова, из-за его спины в дверь проскользнула смазливая девица, застёгивая на ходу шубку. Он проводил её долгим, плотоядным взглядом.
– Иди опохмелись! – велел Богданов.
– Ах, вот как?! – многозначительно удивился Булгаков, имея ввиду, что если женщина отказала, то её всё равно надо добиваться, чего бы это тебе ни стоило, а ты проституток водишь; вошёл, не разуваясь, в спальню, тонко пропахшую будуаром, с удовольствием выпил вонючего самогона на яблоках и грушах, однако не крякнул, по-волжски, как обычно, а укорил, прослезившись от крепкого напитка:
– Ё-моё! Меня едва кондрашка не хватила!
Богданов насмешливо догадался, играя бровями:
– Я без тебя стреляться не буду! – И снова насмешливо: – Я тебе записку пришлю, если что! – И бодро сменил тему: – Завалимся в кабак?!
Видно было, что у него хорошее настроение после этой девицы, и Булгаков стало обидно за Варю.
– Пошёл ты знаешь, куда! – высказался Булгаков и подался домой отсыпаться.
Что-то ему во всей этой истории не давало покоя: не стреляются, даже будучи под трибуналом! Это факт! Можно просто сбежать, хоть в Москву, хоть на Камчатку, хоть в Финляндию, Россия большая. Он начал очень смутно догадываться, что существует ещё одна проблема, о которой хитрый Богданов даже не упомянул. Но мысль так и не сформировалась. А всё потому что лакей с моноклем в глазу всю ночь толдонил на все лады: «Мы поможем де тебе, а ты поможешь де нам! Иначе оно само не рассосется!» Что «само никогда не рассосётся»? – Булгаков так и не понял. Головоломка сплошная! Как мне всё это надоело, с тоской страдал он, брошу Киев, уеду на дачу в Бучу писать роман; впрочем, как и какой – он не имел ни малейшего понятия; просто нечто огромное, страшно романтичное стояло перед ним, и он не знал, с какого боку подступиться, а вся эта постылая жизнь с пьяницами друзьями, закостеневшими в пошлости и мещанстве родственниками ему давным-давно осточертела. И Тася там же, страдал он. Что делать?! Что делать?! Вот забреют, как Богданова, будешь знать; взял себя в руки, и сел зубрить латынь.
Через два дня, намучившись ожиданием, как приговорённый к повешенью, со свербящей болью в желудке и с подкашивающимися ногами, предстал перед судом, словно подвешенный между небом и землёй, не веря ни во что: ни чёрта, ни в бога.
– У вас, коллега, – по-свойски заговорил терапевт, пожилой, круглолицый, с седеющим венчиком вокруг головы, – никакая ни подагра, слишком вы ещё молоды, друг мой… и ни никакой ни полиневрит, который вы себе приписываете… а у вас повышенное давление или вследствие болезней почек, или возбуждённого состояния нервной системы. Вы вчера пили-с?
Булгаков похолодел, глядя на добрейшее лицо терапевта, и ожидая, что тот сейчас громогласно огласит приговор и разоблачит его по всем статьям на всю больницу, и тогда всё полетит в тартарары и придут жандармы с кандалами. Однако терапевт благодушно смотрел на него и помалкивал, не выдавая своих намерений.
– Нет… – выдавил Булгаков, твёрдо собираясь врать до конца, а там будь что будет.
Пил он позавчера, а вчера для укрепления духа и плоти – опохмелялся, чего с ним сроду не было. Нервы были на пределе и звенели, как ледышки в прихожей. Даже Тася казалась вызывала раздражение, не говоря обо всех остальных, и дом молчал, как панихиде, и катастрофа была неизбежна, как конец света.
– Дурная наследственность? – довольный тем, что попал в точку крякнул терапевт и, как хряк, пошевелил кончиком носа.
Булгаков выпялился на него. Терапевт снова пошевелил носом, как совершенно отдельным органом, или как свинья, учующая свой початок. Булгаков суеверно закрыл глаза, почему-то находя аналог с лакеем и его стеклянным глазом, мир показался ему ещё с одной стороны, но он не знал, какой именно, и для чего она, болезная.
– Это отец… – пробормотал он так, словно подписывая себе смертный приговор.