Крысобой. Мемуары срочной службы
Шрифт:
Как завороженный преследовал телегу, ее сопровождало четыре солдата, как похоронную повозку героя. Нас пропустил усиленный патруль в очищенную от жителей часть проспекта — ее загородили колючей проволокой на легких деревянных козлах. Мы завернули во двор, марш остался биться за домами, и я мигом ожегся: я слышу крыс! Да, из телеги. Они везут крыс. Не знаю этих солдат, это и есть, что ль, «Крысиный король»? Они пошли в подъезд, я улыбнулся вознице:
— Можно взглянуть?
Парень кивнул и спрыгнул размяться.
Да. Крысы в стеклянных банках, переложенных соломой, живьем,
— Снимаете с каждого дома?
— С подвалов. — И залез обратно.
От подъезда возвращались его товарищи, несли живоловку и трясущийся мешок, бросили проверещавшую крысу в новую банку, пометили крышку, и телега — дальше, не так уж слышно, даже не слышно совсем, или пробивается? Нет. Зачем живые крысы? Я нашел мусорку и бросил рукавицы в короб.
Огибал площадь переулками, проламывал еще не проломанный лед — никого. На детских площадках солдаты жгут костры мусора, я радовался встречной кошке, дома пусты, переулок жил, пока я шагал от начала его к устью, и умирал за моей спиной человек! — я побежал, и невеста рванулась, в распахнувшейся рыжей шубе, с легким свертком, проговорила:
— Можно вас обнять?
Запустил руки под шубу, и минуту мы замирали, холодная, мягкая щека под губами, руки ее невесомо на моих плечах, не смел добавить лишней силы рукам, бережно, она могла замерзнуть, копились бессмысленные, настоящие, торопливые слова, таявшие от сознания: мы — и в ней так же, так приятно, что до боли, до горечи.
— Так рада, что встретила. — Отстранилась невесела, холодный камень проступал в ее чертах, застегивалась. — Давай прощаться. — Серьезно подала мне руку, я подержался и отпустил, узнавая сладковатую тяжесть, затеснившую, занывшую. — Будь здоров.
— Не помочь?
— Я несу легкое — платье на свадьбу. Хотели отложить из-за похорон, но — там еще гости приедут… Ладно! — Красиво подкрашенная морозцем, в большой шубе, сильная.
— Как хоть тебя звать? Хотя теперь ты будешь какая-нибудь там Петрова. Или Череззаборногузадерищ-щенская.
— Нет, я буду Губина, Ольга Губина. А сейчас Ольга Костогрызко.
— Мд-а… Была б у меня такая фамилия — я б сразу уехал.
— Мой отец из донской станицы. Там полстаницы Костогрызко, а полстаницы Мотня. Мне еще повезло.
Перестал слышать ее шаги, опустился на камень, перегнулся, как же болит.
Ожидая ее, не ожидая ее — сколько помнить? Сколько болеть? «Будь здоров», но мы не уезжаем завтра — почему? Дура. Трясет. Но ничего, спать до утра, еще увидим, что наутро. Случалось, с вечера не уймешься, а выспишься, выспишься — выспишься и даже смешно: кто? Сама-то, «можно обниму», шалава. Не может по-людски.
Ждал. Чуть зад не отмерз.
Я направился к Старому, но обнаружил, что иду к санаторию, и развернулся.
— Пароль?
Я впутался в толпу, угловой дом, погрузка, марш, в три автобуса разом,
— Что ты? Да я не слышу!
Я прошел за ним в подъезд: рюкзаки, чемоданы.
— Чего?
— Наверху кричат…
Лаяла собака в хрип, визжали бабы, всех громче звенел детский писк наверху, ребенок задохнулся: «Укусия!» — я сорвался, уже спинам крича:
— Отошли! — Расталкивал кого-то, малыш барахтался в руках. — Где?!
— За трубой!
Подзаборная гладко-белая собака надрывалась, поставив морду к трубе, и ковыряла там лапой, труба снизу вверх, сечением сантиметров двадцать, за ней — угол, отпихивать собаку? А если прыгнет? Крыса подтравлена? Собака…
— Они думали, щенок его там спрятался! Собирались ехать!
Мальчишка укутан.
— Щеночка!
И лай! Лай!
Я пихнул собаку и обхватил коленями трубу, вдруг полезет по мне? Серый комок… коченеет? Шевельнул ногой — нет, жива, поворачивает морду, влипла строго посреди, верно выбрала, собака лапой не достанет, собака билась в мою ногу, как дурная кровь, бабки кудахтали, малыш раскатывался, ну:
— Уберите на хрен собаку! Чья собака?!
— Да мы не знаем, так, прибежала. Найда, Найда…
— Отошли! Хватит выть! Какую-нибудь мне… Вроде швабры.
— Квартиры опечатали, мужчина, ключи собрали. — Собаку оттаскивали вдвоем, за брюхо и шею, собака рвалась, глядя мимо всех на трубу блестящими мертвыми глазами.
— Несите с улицы! Я ж не буду год так стоять! Сидит еще? сидит, какая ж дура — на третий этаж селятся, никак не расселятся, еще бы мешок… Палкой прижать, рукой — до хвоста. — Что? Ну… — Дуры, они лопату совали мне, нержавеющая сталь. — Лопата мне на хрена?! — Ею неудобно, разбежались, не объяснишь, примерил — конечно, черенок толстый, не лезет за трубу, не пролезет, с бровей — жгучие капли, одежда трет, параша. — Мешок! — Сидит. Что задираешь, смотришь на меня? загораживаешься лапами? Только прижать, хреново, что вслепую — попробовать штыком? Пролезет. Но вслепую не могу и просовывать, и смотреть, где ж мешок? Штык застрял, я нажал, нажал, выпущенная собака мягко вдарилась мне под колено, лопата сорвалась, вдруг обиженно вскрикнула крыса — тронул! Неужели? Пугает? Женщины взголосили, как на падающую стену, крыса провизжала человечески громко, противно, до смерти, не смог, лишь бы прервать, ткнул лопатой, удивительно легко перейдя хрустнувший предел, отделявший штык от плиточного пола.
Так. Так. По стеклу трепетала ночная бабочка, взбираясь, как огонек по шнуру.
— Где он там? Дайте его. Не бойся. Куда тебя укусила?
Он помалкивал, слезливо вздыхая на собаку, царапающую трубу, подпускал опоздавшие слезы в ответ на бабкины шепоты.
— Давай посмотрим твои руки. Так и был в варежках? Снимите, пожалуйста, варежки. Так он был? В куртке и сапогах. Одни штаны?
— Двое. И колготки. Ты давай дяде ручки показывай…
Разгладил ладошки, отдельно — пальцы, запястья. Он морщился, когда сминал кожу.