Кстати о Долорес
Шрифт:
Я довольно долго просидел насупившись в моей новой комнате, должно быть, не иначе, как скрестив руки на груди. Точно не помню. Но уверен, что настолько-то я правильно сыграл свою роль. Ведь я пал жертвой измены. Моя честь была безнадежно запятнана.
Но постепенно меня все явственней начало охватывать чувство облегчения. Я удивлялся собственной раздвоенности. Мне полагалось как будто испытывать всю полноту гнева одураченного самца, и, однако, гнев мой был довольно вялым и слабел с каждой минутой. Зловещие тучи собрались на моем небосклоне. Мне уже не придется искать, где бы свить гнездышко на полпути между Дартингом и Дрэем. Я уже не обречен на семейное существование с Алисой; ее сестра и ее бесчисленные друзья перестанут вмешиваться в мою жизнь. Ничто уже не будет больше отделять меня от отца.
Я видел ясно, как мне следует поступить. Она получит своего Джорджа Хуплера, а Джордж Хуплер получит ее. В пользу подобного разрешения вопроса говорили все мои наблюдения с момента моего возвращения с войны в объятия супруги. Он достоин ее, а не я. Он заслуживает ее — да еще как! Вот тип возлюбленного, который без особенной необходимости обожает торчать под проливным дождем перед домом, где обитает предмет его воздыханий. В таких проявлениях нежности
Врожденная склонность принимать жизнь не вполне серьезно заговорила теперь во мне и заглушила все прочие чувства. Спектакль, поставленный Алисой, начал меня забавлять, я утешился; так вот и развеялись последние остатки священного гнева, которым обязан дышать одураченный муж. Я вдруг рассмеялся вслух, встал и пошел спать. Засыпая, я шептал себе в подушку, что отныне я снова вольный человек. С этой мыслью я и заснул, совершенно счастливый.
Проснулся я спокойным и уверенным в роли, которую должен был сыграть. Я решил вести себя возвышенно и воздать Алисе всяческие сентиментальные почести, чтобы она могла счастливо начать новую жизнь. Она нашла воистину родственную душу. Пустилась по волнам всесильного чувства. Ну, так не будем ее в этом разубеждать. Зачем ей стыдиться себя? Я буду благоразумен и великодушен в своем садизме. Я признаю глубокое, хотя и несколько туманное благородство Джорджа Хуплера. Я буду как нельзя более серьезен и уязвлен до глубины души. Уязвлен до глубины души. И действительно, я даже, как заправский актер, разок воскликнул: «Боже правый! Какая боль!» — причем Алиса восприняла эти слова с торжествующей растроганностью.
Помнится, она чувствовала себя счастливой между нами двоими, между предполагаемыми соперниками, хотя события развивались несколько иначе, чем ей воображалось. Она старалась извлечь из этой ситуации все возможные сценические эффекты. Сердце ее разбито, говорила она, ибо она любит нас обоих. Всякий раз, как мы оставались наедине, она приводила мне убедительные доводы своих неугасших чувств. Упорно повторяла, что я не утратил для нее физической прелести. Великое счастье, что наше общество не признает полиандрии, ибо Алиса, безусловно, возжелала бы совместного сожительства втроем, в атмосфере постоянных разладов и непрерывных объяснений. Такое решение, видимо, наиболее удовлетворило бы ее темперамент. Конечно, ее тревожило и более прозаическое обстоятельство, а именно: есть ли у Джорджа Хуплера средства, достаточные, чтобы прокормить жену? Я упорно обходил этот вопрос, ибо решил вести переговоры на более возвышенном уровне. Перед началом бракоразводного процесса и в самом его разгаре было много ненужных встреч и вынужденных компромиссов. Однако все время я непоколебимо стоял на той позиции, что отрекаюсь от своих прав, и каждый раз, когда под влиянием давней привычки я смягчался и ощущал искушение вернуться к исполнению супружеских обязанностей, я вызывал в своем воображении призрак Джорджа Хуплера, чувствительного воздыхателя, не расстающегося даже в самые прочувствованные моменты со своими хрупкими очками. Обычно этого было достаточно, чтобы возвратить вещам их естественные пропорции.
В одном только щекотливом вопросе я не мог отступить ни на шаг. Я ни за что не соглашался ни на какое половинчатое решение дела о ребенке. Я не хотел, чтобы моя дочь постоянно переходила от «папочки Уилбека», к «папочке Хуплеру», чтобы ее ребячий ум терзался этой слишком трудной для него проблемой, чтобы она обречена» была впоследствии разъяснять эти тягостные обстоятельства в кругу чрезмерно любопытных школьных подруг.
— С этой минуты у нее нет другого отца! — заявил я Хуплеру с соответствующим тремоло в голосе. — А меня пусть забудет навсегда.
— Вы великолепны! — прошебуршил Хуплер и пожал мою длань.
Тогда я впервые подметил, что очки прямо-таки удесятеряют всю нелепость известных эмоций.
Вопрос о средствах на воспитание моей дочери я разрешил с Хуплером, а не с Алисой. Я был убежден — и, как потом выяснилось, небезосновательно, — что он заслуживает в этом вопросе большего доверия. Она, я полагал, его не заслуживает. Она способна была расфукать эти деньги на тряпки и развлечения.
Доведя наконец все это дело до конца, я оказался в расположении духа, которое можно было назвать архиразочарованием в любви. Многие солдаты, возвратившись с войны, испытали нечто подобное. Не пощадило это разочарование также и тех молодых женщин, которые, ожидая дома окончания войны, впутались в разные истории. Прелюбодеяние невозможно забыть, так же как невозможно склеить разбитую скорлупу. Я смеялся, но не могу сказать, чтобы мне было слишком весело. У меня было множество любовных приключений, но я не нашел в них удовлетворения, ибо ни разу я не был истинно любим и влюблен — даже на краткий срок. И даже когда приключение несколько затягивалось. Человеку, одаренному воображением, легкие романы наскучивают прежде, чем какая-либо иная игра. Итак, я пребывал в байроническом настроении; иногда только сквозь эту меланхолию прорывалась моя природная веселость.
Отец мой все хворал, и ему хотелось, чтобы я как можно скорей перенял его дела. Война была окончена, и он с нетерпением жаждал приступить наконец к осуществлению своих все же весьма широких и далеко идущих планов. Я не понимал, что он уже смертельно болен, но он, кажется, прекрасно это знал. Работа всегда была для меня делом куда более захватывающим, чем женщины. Признаюсь, что я любил их. В те годы они очень привлекали меня, но роль издателя говорила моему воображению гораздо больше, чем все женщины на свете. Каждый раз, как только я ощущал, что чувственное влечение начинает осложняться сантиментом, я вспоминал Джорджа Хуплера и всех возможных Джорджей Хуплеров на свете. Я любил женщин, но не имел намерения волочиться за ними. Борьба за женщину наскучила мне. Если ее можно добыть только этим способом, пусть ее берет другой! Любовь я понимал как отношения, исполненные радости, взаимной преданности, отношения, отличающиеся взаимной учтивостью, основанные на полном доверии, причем в этом воображаемом мире не было места ни для третьих лиц, ни для самих помыслов о них. Любовь, если она вообще обладает какой-нибудь ценностью, обладает ею именно тогда, когда основывается на благородном союзе двоих людей, против всех третьих лиц, против всех искушений извне. И в любви должна быть улыбка. Так я думал тогда. Так, пожалуй, считаю и доныне в глубине души. И все еще не знаю, почему супружеские отношения не могли бы основываться на этом принципе.
Конечно, это удается не всем. Но есть такие, которые достигают этого. Я делал все, что было в моих силах, чтобы собственную жизнь устроить на этот лад. В течение тринадцати лет. Невозможно поверить, что это тянулось целых тринадцать лет! Бывают супружества, которым дано соединить две жизни воедино. Мне это не дано. С каждым днем усилия мои становятся все более бесплодными, а жизнь тем временем уходит безвозвратно.
4
До того как на моем горизонте появилась Долорес, я пылко мечтал о близости, мечтал о жене, увы, воображаемой: ведь я был убежден, что образ, созданный в моих мечтаниях, едва ли воплотится в повседневности.
Я делал вид, что чуждаюсь женщин, а в действительности, как бы вопреки самому себе, присматривался к ним с какой-то безрассудной, какой-то фантастической надеждой. К случайным интрижкам я старался относиться с некоторой долей юмора и цинизма. А тем временем Судьба со свойственным ей веселым злорадством вела меня и Долорес по перепутьям света, пока мы не встретились.
К нашей компании в отеле «Мальта и Сиракузы» принадлежал мой кузен, живописец Джон Уилбек, страстно сочувствующий каждому, кто ему это позволял; его новая жена Виргиния, Том Гэдсби, уже тогда, как и теперь, выдающийся кинорежиссер, некая молодая, но чрезвычайно платиновая блондинка (не помню, как ее звали), постоянно пререкающаяся с Томом, наконец, романистка миссис Пирчер со своим супругом мистером Родберри. (Пирчер — это был ее литературный псевдоним, который пережил уже двух предшествующих мужей.) Мы ели за одним столом и держались вместе на пляже.
Но мы не составляли замкнутого кружка, охотно завязывали знакомства и допускали новых людей в нашу среду. Так, например, помню трех юных девиц, путешествующих якобы ради ознакомления с шедеврами искусства, а по сути дела, в поисках впечатлений. Две из них были обязаны своим благосостоянием тому, что братья их погибли на войне. Было много симпатичных молодых людей, чьи лица стерлись в моей памяти. Был некий маленький хитрющий человечек с очень высоким лбом и ощетинившейся во все стороны бородой, отдельные волоски которой, будучи друг с другом на ножах, выглядели так, как будто бы хотели держаться поодаль от физиономии, усиленно ненавидимой ими, но навеки к ним приклеенной. Бородач писал как будто биографию Стендаля, или Достоевского, или кого-то еще в том же роде. Мы беседовали о литературе, впрочем, чаще говорили другие, а я, как скромный издатель, прислушивался; мы разговаривали также об искусстве, о социализме и о социологии, а точнее сказать, о вопросах пола; мы свободно сплетничали и дискутировали в самом что ни на есть интеллектуальном и психоаналитическом духе о себе самих и о каждом, кто попадался нам по пути. И мы много купались, играли в волейбол, пили коктейль, ездили в казино в Буль, совершали экскурсии в Ниццу и ели, в Канн — и ели, в Сен-Поль де Ванс, и в Канье, и в Шато Мадрид, и в курзал в одном месте, и в курзал в другом; и всюду, где только было возможно, купались и ели и тому подобное прочее! Во Франции великолепно купается. Никто из нас не был ни пьяницей, ни присяжным игроком, почти все прибыли сюда для краткого трехнедельного отдыха. По вечерам, однако, в полнолуние, мы любили прогуливаться парами, и мой кузен Джон смотрел тогда на меня во все глаза, а глаза у него были большие и серые, и за моей спиной шепотом рассказывал историю моего разбитого сердца, восхваляя мою искренность и великодушие. В то же время, однако, он вполне отдавал должное Алисе. Все это развлекало меня: таков уж я от природы, и все-таки я чувствовал себя немного выбитым из колеи. Никогда прежде я не бывал на Ривьере. Я знал только прифронтовую зону Франции. Здесь, на юге, все мне казалось прелестным, но как бы не на своем месте; престранными казались мне даже бугенвилии, ползущие по стенам: мне все чудилось, будто эти гирлянды, окрашенные пурпурным анилином, извлекли с кладбища и поразвешали кругом расторопные ажаны; странными казались и дрожащие кипарисы. Мне нравилось слушать, как листья пальм, вывезенных из более жарких областей, трепещут и шумят на ветру. Я полюбил австралийские эвкалипты, их тут полно, как сорной травы; они прижились в этих краях и чувствуют себя на французском побережье совсем как дома, совсем как американские туристы. Мне нравились здешние легкие напитки, так непохожие на мрачное британское пойло, и бесчисленные кабачки, куда более веселые, чем английские злачные места. Радовали глаз разноцветные домики: желтые, лиловые, голубые и цвета бычьей крови (порой на них бывали заплаты чуть-чуть иного оттенка); и меня смешили удивительные здешние дворняги-ублюдки; их генеалогия была крайне запутана — истинные четвероногие головоломки! Я выдумал даже наивную игру: пытался разгадать их усложненную генеалогию и придумывал названия новых пород: пойнт-мастифов, ирландских лягавых, спаньелекитайских терьеров… Не буду перечислять здесь все мои тогдашние невинные забавы; я вспоминаю о них только, чтобы показать, сколь мало я был достоин нежного сочувствия моего кузена Джона. Я, быть может, заинтересовался бы, впрочем, не слишком искренне, какой-нибудь из высокохудожественных барышень, но они были до того похожи друг на друга, что я с трудом их различал. Одна была рыжая, другая — черноволосая и смуглая, а третья — бледная, и, несмотря на это, они были совершенно на одно лицо. Все три девицы совершенно одинаково смеялись, роняли совершенно одинаковые интеллигентные замечания, одинаково издавали возгласы удивления и одинаково хихикали (это была эпоха, когда юные создания «хихикали от восторга»), одним словом, они владели всем своим добром совместно, как три Парки — одним глазом. У меня было впечатление, что они носят попеременно одни и те же коротенькие юбочки, спортивные брючки, черные и голубые пижамы, ошеломляюще декольтированные блузки и исполинские береты. Я побаивался, что они считают меня увальнем и недотепой в делах любви. Это ужасное чувство для уважающего себя, преисполненного добрых намерений отдыхающего молодого человека, но я ничего не мог с этим поделать. Мне случилось, правда, однажды вечером довольно основательно облобызать и потискать одну из них, прежде чем нам помешали, но в это время было так темно, что я не знаю, кто была моя партнерша: рыжая, смуглая или бледная; в атмосфере, которая там царила, это не имело особого значения. Наутро все три выглядели поцелованными и измятыми. Возможно, что и они не ведали, которую из них тискали и целовали в тот вечер.